Когда-то мы тренировались вместе с мамой. По почте приходило новое руководство по питанию или нож для соковыжималки, и потом мы целую неделю питались простым капустным супом. На следующей неделе мы следовали кошерной диете Аткинса[18]
, и мама выходила из кладовой адвентистов седьмого дня со стейками из растительного мяса. Мы покупали продукты оптом, но всегда ели очень мало: одну неделю – только кофе со сливочным печеньем, другую – только зеленые и желтые продукты. Пока отец приглашал женщин к себе в кабинет, мы спускались в гостиную в лайкровых купальниках и занимались зумбой, делали восьмиминутные тренировки на пресс или ягодицы – или что там было доступно на заре спутникового телевидения, – то с плаксивыми, прежде толстыми гуру барре или белыми бодипозитивными энтузиастами, вещавшими об энергии йони, то с более классическими мотивационными ораторами: такие бьют по голове коробкой печенья и заставляют приседать до смерти. Мы были связаны обоюдной ненавистью к своим телам, хотя моя ненависть была скорее подростковой, а ее – бесконечно более зрелой, отчасти проистекающей из уловок ее протрезвевшего мозга, который нашел в еде замену наркотикам, прежде поддерживавшим ее стройность.К тому моменту, когда мама покончила с собой, она все еще весила на одиннадцать фунтов больше своей цели.
После очередной шавасаны я иду за Ребеккой на кухню и принимаюсь смотреть, как она отмеряет ингредиенты. Она подталкивает ко мне зубчик чеснока и передает нож лезвием вперед. Касаясь его, я вдруг хладнокровно думаю: а ведь я могла бы убить ее и продолжить жить свою жизнь. Честно говоря, она сама была бы виновата в том, что пригласила в дом незнакомку и доверила ей нож. Ее самообладание бесит.
Я начинаю говорить, что когда мы трахаемся с ее мужем, вся работа на мне одной. Но этот порыв проходит, и я принимаюсь смешивать чеснок и оливковое масло. Затем настает черед стейка; когда Ребекка вынимает из духовки противень с картофелем, одна из прихваток соскальзывает и падает на пол. Она посасывает обожженный палец, но недолго: нужно попробовать мясо. Принимая от нее вилку, я следую ее примеру: стейк получился с кровью, сочный. Это лучшее, что я ела за последние несколько недель.
Я ненадолго прикрываю глаза, а открыв их, вижу, что она улыбается.
– Как давно ты знакома с Прадипом? – спрашиваю я. Она склоняет голову.
– Не знаю, несколько лет. Он хороший мальчик, – отвечает она, и на словах «хороший мальчик» ее голос звучит мягче.
– Он тебе нравится.
– Он молод. Еще не успел разочароваться в жизни. Иногда я забываю, на что это похоже – ну, знаешь, оптимизм, – говорит она, и я подавляю желание спросить, сколько ей лет. – Почему ты спрашиваешь?
– Мне показалось, он слишком резок с Акилой.
– Ей нужна твердая рука, – произносит Ребекка, переставая и есть, и улыбаться.
– Это не было похоже на твердую руку. То, как он с ней разговаривал… это звучало очень специфически, – говорю я. Для того, что я пытаюсь передать, нет подходящего слова; у меня нет способа объяснить, что я имею в виду. Я чувствую себя словно в риторическом аду. Повседневные унижения столь часты, что кажутся обыденными. Едва ли не слишком обыденными для употребления слова на букву «Р», потому что в случае с определенной категорией людей, с Хорошими Белыми, обвиняющий совершает действие более возмутительное, чем оскорбляющий.
Мне следовало бы закричать: «Расизм!» – закричать, потому что я уверена, Ребекка в любом случае воспримет это как слово с большой буквы, – и я уже представляю, во что это все выльется. Правда в том, что проявления расизма стали настолько нам привычны, что иной раз как будто медленно сходишь с ума и отказываешься верить собственным глазам. Мне понадобилось много времени, чтобы прийти к этому, чтобы научиться отмечать: «Да, именно это сейчас и произошло. Так это и выглядит». Но когда Ребекка поворачивается и соскребает остатки еды с тарелки в мусорку, я вновь чувствую себя ничтожеством.
Она поднимает на меня глаза, любой намек на дружелюбие, мелькнувший между нами, забыт.
– Я ее мать, – твердо произносит она, хоть в ее голосе и слышится легкая дрожь, а лицо краснеет. – А ты гостья.
Она вылетает из комнаты. Мне очень смешно: я попала сюда как будто бы отчасти из-за абсурдного предположения, что я знаю, что делать с Акилой – просто потому, что мы обе черные. Теперь же, когда я исполнила роль Черного Доверенного Лица несообразно вкусу хозяйки дома, мне дали резкий отпор.
Я возвращаюсь в гостевую спальню и собираю свои вещи. Еще немного, и меня вышвырнут на улицу. Лежа обутой в полной темноте, я раздумываю, стоило ли вообще открывать рот, прикидываю все, что могла бы сказать, будь я умнее и соображай быстрее.