Подойдя к окну и убедившись, что они все еще в саду, я несколько раз их фотографирую, а затем удаляю слишком засвеченные снимки. Сметаю мусор под кровать: там лежат коробки настольных игр, нераспакованная мягкая красная глина и шахматная доска. Внутри оказываются две королевы и мешочек семян тюльпанов. Странно, что такие вещи хранят под кроватью; странно, что у них вообще есть настольные игры. Все это слишком обычно, слишком приторно. Не могу представить себе Ребекку, которая, забыв свой скептицизм, делает ход, не могу представить Акилу, спокойно слушающую подбадривания отца, – и тем не менее, вот они, копаются в саду, смеются.
Моя мать была не из тех, кто часто смеется. Она не смеялась, потому что (1) видела, что все, слышавшие ее смех, неприятно удивлялись, и (2) после переезда на север ничего смешного в нашей жизни не было. Так-то да, она рассказывала о курсах домоводства, которые им предлагали в реабилитационном центре, о том, как они вручили ей суккулент в форме руки и научили новому способу складывания вещей в чемодан, – и эти истории были не лишены юмора. Мама улыбалась, когда рассказывала о камере предварительного заключения в Гарлеме, о полицейских в штатском, которые сидели возле ее квартиры в машинах без опознавательных знаков. Она говорила мне, что ковбоями могут быть и женщины, и чернокожие. Она смотрела исключительно ситкомы, оставляя телевизор включенным на ночь, но убавив звук; в своих смутных снах я вечно старалась проникнуть в суть этого витающего в воздухе закадрового смеха. Она была разочарована, обнаружив, что я унаследовала ее уродливый гортанный смех, и советовала мне не смеяться в полный голос.
Мы ходили в церковь, где тихо хлопали инструментальной версии «Он жив! Он жив!», носили простую бесформенную одежду и омывали друг другу ноги. В менее строгом приходе в миле от нас пастор читал проповедь, сидя за барабанной установкой; у нас же мама все пыталась подружиться с напуганными вегетарианками, которые крутили носом от городского духа.
Заходило солнце, и включался телевизор. Мы ходили в книжный магазин «Вальденбукс», где она покупала мне альбом для рисования на неделю. Сама она обычно стояла в отделе selfhelp-литературы, запустив руку в волосы. Дома она постоянно крутила клип на «Dancing Queen», где под песню ABBA Сюзанна Сомерс выходит из душа, а Джон Риттер успокаивает хозяина квартиры.
Моя мать танцевала и говорила так же, как было принято в 1977 году, когда ей исполнилось семнадцать лет. Она ложилась на пол и говорила: «Все скучно, когда я не под кайфом» – и лопасти люстры-вентилятора кружились над ее головой.
Убирая на место шахматную доску, я замечаю за ней еще одну игру в грязной сетчатой коробке. Открыв ее, я сразу понимаю, что это «Монополия», любимая игра моего отца. В нее он всегда выигрывал – потому что всегда играл против меня.
Отец верил в честное соперничество. Он не считал, что ребенок заслуживает победы только на том основании, что это ребенок. Он сгребал мою игровую недвижимость и улыбался, обнажая золотые коронки. Однажды посреди ночи я даже спрятала несколько голубых долларов в свой кукольный домик.
Теперь я ищу любимую фишку отца, серебряный ботинок, – но в коробке нет ни поля для игры, ни фишек, а вместо них лежит Глок-19. Это была одна из любимых моделей Клэя. У него их было три; один всегда лежал под рукой прямо в квартире. Когда он держал его, казалось, что это игрушка. Сам по себе пистолет уродлив. Он тяжелый и неизящный, но взяв его в руку, я вижу, насколько это смертоносная, гениальная вещь.
Ребекка отправляет мне сообщение, что они с Акилой идут за школьными принадлежностями; до меня вдруг доходит, что на дворе уже сентябрь. Встав у окна, я наблюдаю, как они отъезжают со двора. Затем перевожу взгляд на пистолет – и тут замечаю, что мне звонят.
– Эрик, – произношу я, смущенная явным облегчением, проскользнувшим в моем голосе.
– О, жива, – говорит он. Я чувствую его раздражение. Оно должно бы меня обрадовать, но в жизни его гнев отличается от теоретического, и меня охватывает паника.
– Прости, пожалуйста.
– Я думал, тебя уже нет.
– Серьезно?
– Нет, конечно. Но я волновался. Я переживаю за тебя, пока ты там.
– Ты волновался за меня? – переспрашиваю я. Мне нравится сама мысль о том, что кто-то там задается вопросом, жива ли я еще, хоть он в этот момент и звучит как типичный белый. Очевидно, что он просто пытается заставить меня почувствовать себя виноватой из-за того, что я не отвечала, но даже это постановочное беспокойство кажется мне приятным. – Это всего лишь Бушвик.
– Ты видела карту преступлений по районам? Она регулярно обновляется. В твоем районе много случаев насильственной содомии. Восемь лет назад Ребекку ограбили, когда она выходила из супермаркета в двух милях от дома. Грабитель забрал у нее кольцо, и мне пришлось покупать новое.
– Как конференция?
– Хорошо. Одни ботаники из Национального управления архивов и документации. Чувствую себя в своей стихии. Но я скучаю по тебе.