В электричке до города я прицениваюсь к мужчинам. Все они дремлют; так необычно, что никто не двигается и я могу спокойно рассматривать их шеи и ногти. В вагоне тихо, на полу валяется мусор: газета, раскрытая на странице с фотографией учеников из чартерной школы, играющих в софтбол в Дитма-парке, вывернутый наизнанку зонт, похожий на алюминиевый цветок. На каждой станции заклинивает двери, но новые пассажиры так и не заходят. Во время долгой остановки мимо вагона пробегают два шведа с бирюзовыми чемоданами; какой-то усталый скрипач отодвигается от стены и зажимает скрипку подбородком, но потом передумывает и опускает руки.
Я приезжаю в свою старую квартиру, но не испытываю и капли ностальгии. Лестничная клетка по-прежнему гниет, а тараканы (или кто у нас вместо них) все еще способны летать. Моя квартирная хозяйка находится в той комнате, которая на плане указана как прачечная, но на самом деле там расисты-обдолбыши торгуют коксом, а в стенах живет колония выносливых городских пчел.
Я слышу их рой, когда говорю с ней. Я говорю хозяйке, что забыла кое-что ценное, и поскольку я была не лучшим арендатором, то заранее приготовилась дать ей небольшую взятку, – две пятидолларовые купюры, – но, оторвавшись от взбивания матчи, она говорит всего лишь: «Иди забирай». А после этого добавляет: «Нам стоило почаще веселиться вместе» и улыбается, – вот это новости, оказывается, в какой-то момент я была заметной достаточно для того, чтобы захотеть провести со мной время. Еще у нее нет одного зуба.
Я пытаюсь придумать какой-нибудь ответ, пока она роется в ящике с ключами. Мне становится стыдно за то, что я избегала ее всякий раз, когда подходило время очередного платежа; это сколько же разных наркотиков мы могли бы попробовать, – а потом я бы держала ее волосы в уборной. В это время она говорит: «Отстой, что пришлось тебя выселить».
Я поднимаюсь наверх: в комнате только что зашпаклевали и покрасили стены, и из-за еще не просохшей краски цвета экрю на мгновение кажется, что где-то за зарешеченными окнами и кирпичной стеной скрывается солнце. Я закрываю глаза и наслаждаюсь бьющим в ноздри запахом свежей краски и синтетической смолы. Здесь ничего не напоминает обо мне, и это своего рода облегчение.
Я шарю рукой за шкафом и, честно говоря, надеюсь, что картины там не окажется. Но она по-прежнему там, и когда я возвращаю хозяйке ключи, то стараюсь держать холст лицом к себе. В поезде это становится не так-то просто. Несколько пассажиров отрываются от своих телефонов и пристально на меня смотрят, а в углу сидит мужчина, который уставился на картину так, как будто никогда раньше не видел мертвой женщины.
Домой я возвращаюсь уже ближе к вечеру. Акила заперлась в своей комнате с корейской дорамой. Ребекка не спит; на полу лежит влажный от пота коврик для йоги. Она выходит из ванной с рулоном фольги, смотрит на мою картину, но никак ее не комментирует – только спрашивает, не могу ли я помочь ей покрасить волосы.
Когда я начинаю наносить краску, она поправляет полотенце на шее и смотрит на себя в зеркало с таким пренебрежением, что мне кажется, будто я не должна этого видеть. Наши взгляды пересекаются в зеркале, и я не отвожу глаза, хотя прямой зрительный контакт может очень быстро стать недружелюбным. На любой другой женщине потрепанная махровая накидка и ирокез из фольги выглядели бы знакомо и располагающе, но Ребекка в них смотрится устрашающе.
Я прошу ее опуститься на колени, наклоняю ее голову над ванной и придерживаю за шею. Она прикрывает лицо полотенцем, и я смываю краску; блондинка превращается в брюнетку. Черный делает ее бледнее, и смотрится это так, словно возрастная актриса решила сыграть роль Белоснежки.
Ребекка смотрит на себя в зеркало и улыбается, а затем исчезает в своей комнате и выходит одетая во все черное. Она спрашивает, есть ли у меня планы на вечер, хотя, разумеется, это не то чтобы вопрос. Мы выходим на улицу, где зло алеет закат.
Мы молча садимся в машину. Ребекка переключает радио на АМ-волну, где сонный голос рассказывает об акустике подводных лодок, подробно описывая, как звуковые волны проходят сквозь толщу воды и заменяют капитану зрение. Она открывает окно и распускает волосы, и к тому моменту, когда мы заезжаем на небольшую круглосуточную парковку, в небе уже зажигаются звезды. После того, как она зашнуровывает ботинки и вставляет в хрящик уха три гвоздика – сердце, кулак и звезду Давида, – мы минуем склад боеприпасов и едва освещенную стоянку школьных автобусов, пробираемся сквозь мокрые от дождя деревья и оказываемся на поле, где на сцене стоят трое патлатых мужиков.