Ребекка предлагает мне стакан виски и выпивает свой с решимостью, от которой у нее немеет лицо; вокруг нас однородная толпа, – в основном белые мужики, испытывающие облегчение при мысли, что у них есть право на агрессию. Впрочем, по их тщедушности видно, что они осведомлены о своих возможностях, но чтобы компенсировать эту травму, нанесенную им господом богом, сейчас они как следует оторвутся и помесятся друг с другом; кто-то, может, даже пару зубов потеряет.
При виде толпы Ребекка делает разочарованное лицо. Она поворачивается ко мне и сообщает, что все вокруг старые, но она не понимает, когда это успело случиться. Она предлагает мне напиток, похожий на речную воду, утверждая, что это мартини. На вкус – так себе, в смеси вермута и джина плавает жир от, как я теперь понимаю, оливок, нафаршированных сыром. Бумажный стаканчик уже намок и теряет форму.
Ребекка снимает обручальное кольцо, кладет его в карман и просит меня не придавать этому большое значение. Не все на свете Что-то Значит, говорит она, – на самом деле, многие вещи не значат ничего; это все от музыки, от музыки хочется почувствовать мускулы. Под мускулами она имеет в виду силу и скорость.
Перед сценой – завеса тумана, – скорее всего, от осветительных приборов и запрятанных по бокам дымовых машин, но пока гитарист предается воспоминаниям о транспортной системе Хельсинки, я чувствую в этой дымке и нечто человеческое: углекислый газ, слюни, взвесь из соли и волос.
Когда начинается следующая песня, Ребекка говорит, что раньше ходила на эти концерты преимущественно в качестве чьей-то девушки. Это значило, что ей не разрешалось иметь свое мнение и было положено только наблюдать за демонстрацией предпочтений своих парней. Для тех в меру трэшовых ребят из Гайд-парка, которые ей нравились, это означало в основном самодельные татуировки, умение поддерживать постоянный запас булавок, марли и клея, разговоры о тиранах и буржуазии в биотуалетах, а также недовольство увеличением количества белых мальчиков с севера Нью-Йорка, носящих пирсинг и ругающих своих родителей, банки и общество. Слово «общество» она произнесла так много раз, что стало казаться, будто они сами его и придумали. В пятнадцать Ребекка стерла пятна крови со своих мартинсов и осознала, что на самом деле ей плевать на капитализм, плевать на подлинность и самовыражение. На этих концертах, где кричали про трагедию уподобления и слияния с толпой, каким-то образом существовал дресс-код; единственное, что в них было хорошего – это грубая сила, рев музыки в ушах, энтропия и не знающая границ концентрированная общая ярость.
Она откидывает волосы с лица и говорит, что Эрик подвернулся как раз вовремя. Это был парень, который называл шипучку газировкой, парень, который не любил пирсинг и всерьез слушал кислотную жесть под названием диско; он казался искренним, в отличие от других ее бойфрендов, которые устроились работать, разумеется, в банки.
Я вижу, как Ребекка смотрит на медицинскую палатку, где укладывают на носилки какого-то мужчину. Она усмехается и заказывает в баре еще выпивки, а потом мы идем прямо в толпу, где Ребекка скалит зубы и срывает с себя футболку. К нам бросается какой-то фанат, выхватывает ее и исчезает. Похоже, Ребекка не против. Она втягивает меня в мош[25]
, снимает лифчик и бросает его на сцену. Я стараюсь с пониманием отнестись к этому порыву и не слишком пялиться на ее грудь – красивую, маленькую и слегка несимметричную. Это именно та грудь, которая нужна, если ты планируешь танцевать на панк-концерте, и пока гитарист обводит пальцем толпу и командует: «Налетай!», Ребекка со своей милой, неподвижной грудью заводит меня все глубже. Повсюду раздается невеселый хруст и треск, две стены из рук движутся навстречу друг другу, я даже маткой чувствую, как меня сдавило; мужчина в футболке Американской Ассоциации Пенсионеров подходит ко мне и тянет за волосы на землю, в жесткую коричневую траву, где валяются окурки, пластыри и раздавленные бумажные стаканчики.Я тянусь обратно наверх, чтобы глотнуть воздуха, оглядываюсь по сторонам и понимаю, что потеряла Ребекку; пока я лежала на земле, кто-то наступил мне на шею своими тяжеленными говнодавами. Не могу сказать, что прям трепещу от злости, и хотя музыка откровенно плоха – плоха, как кривая носовая перегородка, как кислотный рефлюкс, как лапа обезьяны, – необъяснимое удовольствие находишь в том, чтобы схватить какого-нибудь мужика за ухо, опустить его на землю и наступить на его лучащееся согласием лицо. Впрочем, мое ликование длится недолго: я замечаю Ребекку, она где-то рядом со сценой, с засохшей грязью на груди, – в полном порядке. В этот момент мы, возможно, на одной волне. Но все временно, и уже через час она покупает новую футболку с символикой группы.
Мы молча идем к машине; холодок в воздухе напоминает, что скоро осень.
– Я отказалась от услуг Прадипа, – произносит Ребекка, когда мы уже тронулись. – Поговорила с Акилой. Я не знала. Думала, она просто ненавидит математику.
Я разглядываю свои ногти, под ними – грязь.