Я обхожу каждый этаж, пока не добираюсь до выставки «Когнитивный диссонанс военного времени и физиология инакомыслия». За кратким посвящением дарителям следует вереница касок, треснувших, взорванных, исписанных именами жен, детей и яростными богохульствами, выставлен вьетконговский велосипед, подсвеченный теплым оранжевым светом, развешаны фотографии солдат, протирающих очки и настраивающих транзисторы. Объектив камеры то и дело заслоняют лопасти вертолета и кусты в джунглях; там и тут виднеются то обнаженные дети и акты самосожжения, то военнопленные, которых покидают силы; вот ромашка в дуле пистолета, вот неестественная улыбка солдата, выдающая отсутствие связи между реакцией «бей или беги» и лимбической системой. Мой отец только так и улыбался, словно каждое утро ему приходилось натягивать маску и придерживаться кодекса поведения, смысла которого он, высоко-функциональный набор патологий со шрапнелью в спине, больше не понимал.
Он был уже много лет как в отставке, когда я потеряла его «Пурпурное сердце»[28]
, но во время праздников и служб в церкви было видно, насколько он отличался от других на каком-то молекулярном уровне, – как будто у него отсутствовал или вышел из строя важнейший элемент, делающий человека человеком. Четвертое июля или слишком тихо вошедший в его комнату человек могли вызвать у него настолько неадекватную реакцию, что маленькой мне бывало трудно осознать причины его слепой ярости и периоды отстраненности. Но когда мы с мамой шли смотреть салют, а его с нами не было, я понимала: что бы ни удерживало его от того, чтобы присоединиться к нам, это точно должно быть нечто ужасное.К тому времени, как мой отец стал солдатом, префронтальная кора его головного мозга еще не до конца сформировалась. Он не смог отрастить густые усы и вернулся домой с тростью и самодельной татуировкой с женским именем. Трость была главным образом для показухи. А набил он имя своей первой жены. Брак с моей матерью стал для него третьим.
Он рос в разных домах Библейского пояса[29]
с мрачными тетками, которые могли проследить свое американское происхождение вплоть до договора о купле-продаже. Он разводил цыплят, пока его мать, о которой ее сестры старались помалкивать, медленно сходила с ума в Луизиане. Словарный запас моего старика не имел ничего общего с медицинским тактом DSM-5[30] – он использовал слова вроде «психушки», «безумие» и «крауты» (вместо «немцев»). У его матери не было химического дисбаланса; она страдала от чего-то изменчивого, женского и поэтому вернулась к нему с удаленной лобной долей. Он боялся ее, как я однажды начну бояться его, потому что дети подобно собакам чувствуют признаки надвигающейся бури. Он стал мужчиной, у которого всегда были девушки, но они не очень-то ему нравились; он был моряком-здоровяком, слегка тянущим гласные, с напомаженными, зачесанными назад непослушными волосами. Потом – война, дерьмо и грязь, эпицентр кораблекрушения, аксон, переставший направлять импульсы от тела нейрона, – и вот мой отец на гражданке, пугает соседей полуночными прогулками, сверкает медалями и пытается провести врачей тщательно отрепетированной хромотой.Хотя он и получил инвалидность, этого было недостаточно, и он совершал то, что совершает большинство животных, – только не все из них потом скорбят, – он убивал и убивал за свою страну, которая, едва он вернулся домой, страна напомнила ему, что истинные патриоты могут быть контуженными, могут обрести покой в арлингтонской[31]
земле, – но ни в коем случае не могут быть черными. После запекшейся детской крови под ногтями банки, церкви, женщины на родине были для него ерундой. Он увидел, что на родине люди не видели среди себя чернокожих вроде него, что они не были к такому подготовлены. Единственное, что могло помочь ему выжить в Нью-Йорке, была его уверенность, – и после двух умерших жен на углу Бродвея и 143-й ему явилась моя мать, – хорошенькая, молоденькая и обдолбанная.В конце выставки я понимаю, что зал особых коллекций находится на минус первом этаже. Я спускаюсь на лифте, понимая, что у меня трясутся руки. Снимаю фентаниловый пластырь и кладу в сумку.
Выйдя из лифта, я смотрю в зал через толстое стекло и насчитываю дюжину архивистов. Это исключительно женщины. Они не носят униформу, но двигаются в унисон, одними пальцами держа негативы на микропленках и стеклянных пластинах, сканеры и фотокамеры озаряют их лица всполохами света. Позади них Эрик снимает маску и натягивает хлопковую перчатку. Он раскрывает книгу под лампой; видно, что страницы почти прозрачные, словно луковая шелуха. Он кивком подзывает ближайшую к нему сотрудницу и показывает на переплет. Она снимает маску и улыбается. Он кладет ей руку на плечо; разве это не замечательно, что в этом захудалом библиотечном подвале он такой теплый и вовлеченный, вероятно, один из тех начальников, который не враг своим подчиненным.