- Это сказал мудрец Ишминтас. Тот, что научил нас стрелять из лука и сеять хлеб, - снова улыбнулся Давспрунк. И тут же встал, просветлевшим взглядом обвел всех сидящих, провозгласил: - Выпьем за Новогородок и Литву!
- За Новогородок и Литву! - в один голос поддержало застолье.
Далибор был весел, раздавал направо и налево улыбки, не отказывался от чарки, чувствуя, что голова остается ясной. Напротив него сидели Хвал и Костка. Лях с присущим ему азартом налегал на литовские яства, и воевода уже дважды наступил ему под столом на ногу.
- А у нас же гостят сродственники, - вспомнил вдруг Эдивид. - Комарье мы болотное, коль забыли об этом.
Давспрунк хлопнул в ладоши и приказал слуге:
- Пусть приведут сюда Войшелка. И княжна Ромуне пусть пожалует.
У Далибора невольно вздрогнули веки. Но никто в веселом и хмельном застолье этого не заметил, да и не хотел: ничего замечать. Был мед, было вино, было дымящееся мясо и была песня. Всего в избытке. Женщинам уже не терпелось одарить лаской отважных муженьков, едва те выйдут из-за стола, А что еще нужно человеку, особенно если впереди мрак тревожных дней, если не знаешь и не можешь знать, на каком шагу и на каком вдохе вопьется в твою плоть смертоносный металл?
Далибор почему-то вспомнил, как шли через холодное уже болото, как оскальзывались и словно повисали над бездной ноги: даже пот на лбу выступал и подкатывала тошнота, пока найдешь, нащупаешь под водою спасительную стлань. В какой-то момент из чахлого кустарника долетел громкий хруст - все увидели старого лося. Он тоже пробирался на сушу. Особенно опасные зыбучие места проползал на животе, далеко выбрасывая перед собою передние ноги.
- Чуть ляжет зима, схватится льдом болото, мы перейдем его и голыми руками возьмем Миндовга, - сказал Эдивид.
В это время дверь отворилась и в покой втолкнули Войшелка. Руки у него были связаны. Над левым глазом трёхрогой звездой густел синяк. Сквозь разорванный рукав рубахи светилось тело. Сын Миндовга с презрением оглядел присутствующих. Ему и в голову не пришло уставиться взглядом в пол, как обычно делают пленные, особенно зная, что их привели не для того, чтобы погладить по головке и попотчевать чем-нибудь вкусным. Попотчевать, известно, могут, швырнув, как собаке, обглоданные кости со стола.
- Ну, что скажешь, кунигас? - приняв напыщенную - руки в боки - позу, с издевкой спросил Эдивид. - Вас же там, на болоте, было уже два кунигаса: твой папаша и ты.
Эдивид, а вслед за ним и Товтивил захохотали. Давспрунк молчал, сверля племянника вопрошающим взглядом. Казалось, он испытывает некоторую неловкость.
- Развяжите меня, - не попросил, а потребовал Войшелк.
- А вы с отцом Рушковичей развязывали, когда резали их, как свиней? - вскочив из-за стола, подбежал к Войшелку Эдивид. Он, Эдивид, был широк в плечах, но сухопар. "Похотливый петух всегда в чреслах сух", - говорили о нем, имея в виду неумеренное пристрастие княжича к слабому полу.
Войшелк высокомерно молчал. Тут подал голос и Товтивил:
- Дошло до нас, что ты заодно с твоей маменькой, тверской княжною, к Христу душой обратился, а о Пяркунасе забыл. Говорят, молитвы день и ночь бубнишь-нашептываешь. Как бы и нам их послушать?
Товтивил, дурачась, скривил в усмешке большой рот, приложил к уху ладонь. И вдруг Войшелк, побелев лицом, тихо, но очень внятно заговорил:
- Обрати ухо Твое ко мне, Христа Бога моего Мать, от вершин многия славы Твоея, Благословенная, и услышь стенание конечне, и руку ми подаждь.
Далибор вздрогнул: рутский княжич творил молитву за упокой души.
- Не отврати от мене многия щедроты Твоя, не затвори утробу Твою человеколюбивую, но предстань ми ныне и в час судный помяни мя.
И христиане, и язычники притихли, словно онемели: такие слова произносятся единожды в жизни.
- Развяжите его, - нарушил тишину Давспрунк.
И тут вошла Ромуне. Увидев брата, просияла от радости, бросилась к нему, обняла:
- Братик ты мой! Соколик!
Войшелк метнулся ей навстречу:
- Сестричка! Кукушечка!
К этим горячим словам, вырвавшимся у них одновременно, остался бы глух разве что камень. Человеческое сердце, каким ни будь его обладатель, где-то в самой своей живой глубине всегда, пусть даже неосознанно, отзывается на боль, заключенную в них. И уж подавно тут не могло не встрепенуться литовское сердце, потому что испокон веков в литовских песнях-дайнах девушка именуется кукушкой, а юноша - соколом или ястребом.
Выхваченные злою рукой из теплого родительского гнезда, стоя в окружении врагов, они, брат и сестра, крепко обнялись да так на какой-то миг и застыли - явор и калина, дубок и березка. Что бушевало у них в душах? Что проносилось у них в памяти? Невозвратные дни детства, синие летние реки, белые пушистые облака, нестрашные дожди и безобидно-золотые молнии - весь тот громадный зеленый, солнечный мир, в котором когда-то жили они, доверчивые маленькие люди, вместе бегавшие по росе, по цветам, бегавшие босиком, голышом: чего стыдиться, если вы дети, если вы брат и сестра?