Мальвида обращалась к ее здравому смыслу, человечности и их общей ответственности за репутацию феминизма в Италии, который мог быть скомпроментирован чересчур дерзким экспериментом Лу.
В отношении последнего пункта Мальвида обольщалась.
Лу не испытывала ни малейших обязательств перед судьбой феминизма.
Она не стала феминисткой в Италии, как не была революционеркой в России.
Неисправимая упрямица и индивидуалистка, она неизменно шла своим собственным путем, шла уверенно, ведомая любопытством и тонкой интуицией.
«Уже позднее, — описывала Лу дальнейшие события, мы жили втроем в Орта, на берегу озер Северной Италии, где вершина Монте Сакро буквально околдовала нас.
Тогда же Ницше заставил нас сфотографироваться втроем, несмотря на сопротивление Пауля, который всю жизнь испытывал болезненное отвращение, глядя на свои фотографии.
В веселом расположении духа Ницше не только настоял на своем желании, но и занялся этим лично, с усердием следя за всеми нюансами, которые должны были быть изображены — к примеру, маленькая тележка, претенциозная деталь — ветка сирени, закрепленная на хлысте и т. п.
Поначалу между Ницше и мною были разногласия, вызванные всякого рода россказнями, смысла и источника которых я так и не уяснила до сих пор.
Мы вскоре от них избавились ради спокойного совместного существования. Тогда я смогла проникнуть глубже во внутренний мир Ницше.
Что касается его произведений — то я не знала ничего, кроме „Веселой Науки“, которую он как раз заканчивал и последние части которой мы прочитали уже в Риме.
Встречаясь, Ницше и Рэ обнаруживали явное сходство мыслей.
Пауль всегда предпочитал афоризмы — форма выражения, которую Ницше вынужден был избрать в силу своего образа жизни.
Пауль Рэ вечно разгуливал с Ларошфуко или с Лабрюером в кармане, и его мысль мало изменилась со времени его первой рукописи „Кое-что о тщеславии“.
В Ницше, напротив, чувствовалось, что он не собирается останавливаться на сборниках своих афоризмов и что он со временем перейдет к „Заратустре“; чувствовалось некое скрытое движение: он эволюционировал к религиозному пророчеству.
В одном из писем, которые я написала Паулю, можно прочесть: „Мы увидим его появление как проповедника новой религии, и это будет религия, которая потребует преданных последователей.
Мы с ним думаем и чувствуем одно и то же в этой сфере, мы произносим абсолютно одни и те же слова и выражаем одинаковые мысли.
За эти три последние недели мы буквально истощены дискуссиями и, что удивительно, он переносит сейчас беседы почти по 10 часов кряду“.
Странно, но наши беседы вели нас в некие пропасти, в дебри, куда забираются однажды поодиночке, чтобы почувствовать глубину.
На прогулках мы выбирали нехоженые тропинки, и если нас слышали, то думали, наверно, что это беседуют два дьявола.
Неизбежное очарование, которое оказывали на меня характер и слова Ницше преодолеть было невозможно.
И все же я не стала его ученицей и преемником: я всегда колебалась вступить на путь, с которого мне все равно пришлось бы сойти, чтобы сохранить ясность мысли.
Была тесная связь между предметом обожествления у Ницше и моим отступничеством…
После перерыва мы вновь встретились с Ницше в октябре, в Лейпциге, на три недели. Никто из нас двоих не сомневался в том, что эта встреча была последней.
Все было иначе, не так как прежде, хотя мы по-прежнему хотели жить втроем».
Но… гладко было только на бумаге…
В их попытке осуществить свою мечту, одновременно невозможную и богатую всеми возможностями, ставки были слишком высоки, поскольку на кону стояли самые значимые для каждого из них вещи — Дружба и Истина.
После того, как Лу поставила крест на любви и матримониальных планах, они бредили новой идеей Идеальной Дружбы.
И именно теперь они не на словах, а на деле должны были доказать самим друг другу и всему миру, что таковая существует.
Надо полагать, что они даже не догадывались о том, что уже очень скоро Николай Бердяев проницательно заметит, что в основе любой подлинной дружбы лежит мощное эротическое напряжение.
И не случайно лозунгом Лу в те дни было высказывание Тита Ливия о том, что «дружеские связи должны быть бессмертными, не дружеские — смертными».
«В настоящее время, — писал Ницше Мальвиде, — эта девушка связана со мной крепкой дружбой (такой крепкой, какую можно создать на этой земле); долгое время у меня не было лучшего завоевания».
Нечто подобное он высказал и в письме Петеру Гасту.
«Дорогой друг, — писал он, — для нас, безусловно, будет честью, если Вы не назовете наши отношения романом. Мы с нею — пара друзей, и эту девушку, равно как и это доверие, я считаю вещами святыми».
Ницше утверждал, что у «всякого имеется свой духовный гранит фатума».
Парадоксально, но именно мистерия дружбы роковым образом постоянно разыгрывалась в судьбе Ницше.
Как некий загадочный и настойчивый лейтмотив она проходила через всю его жизнь.
И именно дружба стала для него полем удивительных приобретений и тяжких утрат.
Как-то Ницше говорил о своем отвращении к романам с их однообразной любовной интригой.