Алексей Петрович в это время уже выходил из номера, задержался в дверях, оглянулся, в голове его начала складываться фраза: "Я полагаю, когда вы снова проголодаетесь" или: "Ничего, мне не к спеху", но он лишь медленно повел плечами и вышел, чувствуя незаслуженную обиду.
Коротко и надтреснуто прозвучал первый звонок, и Алексей Петрович вернулся в свое купе.
Все, что ему сейчас хотелось, о чем он даже мечтал в последние два дня, так это лечь и не просыпаться до самой Москвы: так он устал за неделю безудержной любви и поизносился. В дверном зеркале на него глянул помятый человек с темными кругами под глазами, какой-то всклокоченный и испуганный.
"Хорош гусь, хорош", — пробормотал Алексей Петрович.
Ему показалось, что как только он заявится в Москву, к себе домой, а тем более в редакцию, так все сразу же догадаются о его командировочных приключениях, потому что еще ни разу он не возвращался в таком потрепанном, можно сказать, виде. В то же время его распирало самодовольство, чуть ли ни гордость по поводу своих приключений, будто только теперь он стал настоящим мужчиной, совершившим нечто, положенное ему от природы.
Алексей Петрович переоделся в пижаму, застелил постель на одном из диванов и лег поверх одеяла, подложив под голову руки. Его тело охватила та мучительная истома, когда спать хочется ужасно, а уснуть не дают впечатления от виденного, испытанного и пережитого, теснящиеся и перебивающие друг друга в уставшем мозгу.
Стоило Алексею Петровичу закрыть глаза, как из зыбкого тумана возникал то полутемный номер гостиницы и копошащиеся на скрипучей кровати два голых тела, то один за другим, один за другим проходили мимо одинаковые люди, а неподвижный профиль Ирэны Яковлевны произносил одно и то же, одно и то же: "Вы осознали? Осознали? Осознали?" То он видел рыдающего Петра Степановича Всеношного, и себя — растерянного, виноватого, сующего ему папиросы; то замначлага Смидовича, его умненько-хитренькие глазки и шевелящийся рот. То чувствовал острые груди Ирэны Яковлевны на своей груди, на лице, на губах, то как его плоть входит в ее тесную плоть, и чем глубже он в нее погружается, тем громче звучит ее сумасшедший шепот на русско-еврейской смеси, перебиваемый протяжными стонами, которые, кажется, должны разноситься по всей гостинице…
А еще этот запах — острый запах любви, совокупления двух тел, от которого одного только можно сойти с ума и превратиться в дикое животное, каковым человек и был когда-то давным-давно и, как все животные, руководствовался в своих устремлениях почти одними запахами. Этот запах преследовал Алексея Петровича везде, с первой же их ночи, будто он пропитался им насквозь. Даже баня, устроенная вчера Смидовичем, не смыла этого запаха.
Вот и сейчас, когда он лежит с закрытыми глазами, он видит перед собой распростертое тело Ирэны Яковлевны, ее впалый живот, выпирающие кости таза, черную поросль лобка… и себя, скользящего лицом по этому телу все ниже и ниже — туда, где этот запах особенно силен, где он сливается с запредельными ощущениями грехопадения и греховознесения.
— Фу ты, черт! — воскликнул Алексей Петрович, раскрыл глаза и сел на постели. Обхватив ладонями голову, он начал усиленно тереть ее, пока голове не стало жарко. После этого он достал из чемодана журнал и заставил себя читать.
Прозвучали удары колокола: и два, и три! Сипло свистнул паровоз, торопливее захрустели промерзшие доски перрона, лязгнули буфера, разнеслась трель свистка, на вагонное окно, густо разукрашенное морозными узорами, набежала тень, стылые колеса торкнулись на стыке стылых рельсов, взвизгнули, вагон вздрогнул, встрепенулся, как собака после сна, и, вереща колесами, покатил.
Через минуту заглянул проводник, отобрал у Алексея Петровича билет, пообещал минут через пятнадцать принести чаю.
Алексей Петрович лег, раскрыл журнал, пробежал глазами несколько строчек, ничего не понял, попытался прочесть еще раз, но на половине второй строчки глаза закрылись сами собой, руки с журналом опустились на грудь, и глубокий долгожданный сон охватил его тело.
Сколько он спал и как, ел что-нибудь или это ему снилось, — все это будто выпало из того короткого мига жизни, пока его качал бегущий по рельсам вагон.
Окончательно Алексей Петрович пришел в себя лишь перед самой Москвой. Голова работала, руки-ноги шевелились исправно, в зеркало на него смотрел розовощекий самодовольный тип, из тела исчезла вязкая скованность, но что-то и осталось, — что-то, напоминающее то томление, с каким он ехал в Березники, поглядывая на качающееся бедро своей спутницы, и каковое сбросил в первую же шальную ночь с Ирэной Яковлевной, чтобы затем накачать свое тело другим томлением, но как бы с обратным знаком.