В зале, кроме нас, так никто и не появился, только вышколенный официант возникал в нужный момент, словно из ниоткуда, и так же незаметно исчезал. Мы могли говорить без помех, ничто нас не отвлекало. Ближе к концу обеда генерал попросил меня побольше рассказать о себе. Я не уверен, что он слышал о моем литературном прошлом, о сборниках стихов и близости к поэтам-сюрреалистам. Зато моя политическая публицистика, критический взгляд на многие из республиканских ценностей и одновременно отрицание диктаторских доктрин всех мастей были ему известны; он мельком, но вполне позитивно упомянул разоблачительные листовки «Последней колонны» и острые статьи в газете «Освобождение». При всем своем военном опыте генерал отдавал должное пропагандистской работе среди людей, пока вроде бы смирившихся с гитлеровскими оккупантами и коллаборационистами Петена. У него, я в этом был почти уверен, сложилось обо мне иное мнение, чем у начальника разведки полковника Пасси и его заместителя – социалиста Брасолетта. Это мнение, и ничье другое, определит характер наших отношений в будущем. Генерал верил в то, что видел, а не в то, что ему говорили и нашептывали. Собственный жизненный опыт развил в нем недоверие к людям, либо ищущим выгоду в тех или иных своих действиях, либо искренне заблуждающимся. В любом – на выбор – из таких случаев не основанное ни на чем доверие политического лидера могло привести к катастрофическим последствиям. Де Голль считал это за аксиому, безоговорочно доверял только себе и принимал решения единолично. И он, этот символ национального французского сопротивления и освобождения, был прав.
Обед закончился около десяти вечера.
– Возможно, мы еще увидимся до вашего отъезда, – сказал, прощаясь, де Голль и вышел из зала, подтянутый и прямой, как трость.
А мне оставалось только гадать, что может послужить причиной для нашей дополнительной встречи.
13. Кей
Какая-то неистовая сила подтолкнула меня к телефону в тот вечер и заставила набрать номер. Абонент ответил низким грудным голосом, от которого я напрягся, как сжатая пружина, но тут же расслабился, ощутив дуновение покоя и счастья. Чтобы продлить это райское дуновение, я выжидал, томясь нетерпением, но желая сполна испытать забытое состояние блаженства.
– Кей… – наконец назвал я откликнувшуюся по имени, которым никогда и никто, кроме меня, ее не называл.
– Боже мой! Манэ! – откликнулась трубка. Не Бернар, а Манэ – так меня тоже никто не называл с самого начала войны.
Я звонил Любе Красиной, с которой пережил когда-то давно час нечаянной радости и запомнил его, и вот чудо этой встречи вдруг всплыло передо мною в чужом, воспринимаемом как исторический музей Лондоне, полном непрерывного одиночества. После первой встречи последовала вторая, уже не такая случайная – и, как и первая, закончившаяся расставаньем. И вот теперь – Лондон, война, Люба, безупречно владеющая тремя языками, работает на английское военное министерство, прослушивает русские и французские радиопередачи, оставив свою прежнюю работу манекенщицей в модном доме Скиапарелли.
– Боже мой! Манэ!
Мы встречаемся в третий раз, чтобы больше никогда не расставаться. По мановению волшебной палочки Лондон из музея вмиг превращается в теплый жилой замок с видом на зеленый луг из стрельчатого окна. Волшебство? Да, конечно: вся наша жизнь – волшебное представление, кроме грубых реалий войны, к которым наша с Кей метаморфоза не имела решительно никакого отношения.
Решение о дате и способе моего возвращения во Францию принимал не я, поэтому мне не оставалось ничего, кроме ожидания. День шел за днем, обо мне словно бы забыли в Лондоне, и я был за это благодарен судьбе: все наше время мы с Кей посвящали друг другу. Жизнь вошла в свою первозданную колею, как будто колеса войны раскручивались не за проливами, на материке, а в далеком далеке, за тридевять земель. Мы сполна наслаждались друг другом, нашей счастливой близостью, и лишь один вопрос время от времени возникал перед нами, словно на киноэкране: как мы умудрились растерять годы, прошедшие после нашей первой встречи на «Фазаньей ферме»? Возникал, угасал и развеивался: мы снова вместе, и нет ничего главней этого. И то, что Гастон де Бержери, бывший муж Кей и мой бывший приятель, стал настолько преданным маршалу, что Петен отправил его послом в Москву, а я из начинающего богемного поэта превратился в руководителя антигитлеровского движения «Освобождение – Юг», не меняло существа дела.
Счастливые дни короче унылых и несчастных; во всяком случае, летят они куда стремительней и быстрей. Влюбленные часов не наблюдают, они словно бы живут в другом измерении, где время подчиняется иным законам или вовсе не существует. Так мы с Кей и жили – в полном единении, не делая разницы между днем и ночью, между светом и тьмой. Затишье овладело нами, оно ограждало нас от беспокойного суетного мира и приносило живые воспоминания о молодости – и все это создавало ощущение какого-то сказочного волшебства.