– По роду своей службы, – начал я игру, – мне доводится сталкиваться со множеством людей из различных социальных слоев, но преимущественно из обывателей. Откровенные разговоры немногие отваживаются вести, да я и не стал бы их разглашать – тайна исповеди. Но одна тема волнует мою душу, и вы, господин писатель, наверняка сможете меня просветить: как объяснить в деятельности французского антиправительственного подполья участие ваших соотечественников – русских?
– Да что тут объяснять! – не задержался с ответом Шмелев. – Коммунисты их соблазнили, как и некоторых ваших близоруких французов. Разве не так? Вот и наш друг-художник, я вижу, со мной согласен.
Анненков по-прежнему улыбался, иногда на мгновение прикрывая глаза. Он был умный человек и тонкий психолог: шестнадцать лет назад в моем портрете он смог, как никто другой, раскрыть мой характер и мою душу; теперь наш странный разговор, как видно, его даже немного развлекал.
– Одна прихожанка, – продолжал я, – сетовала, что среди бунтовщиков можно найти даже высокородных аристократов.
– Встречаются иногда, – неохотно подтвердил Шмелев. – И даже среди русских дворян, хотя им-то сам Бог велел ненавидеть коммунистов!
Анненков пристально посмотрел мне в глаза и добавил:
– Ну и французские аристократы иногда грешат сопротивлением германским и даже своим властям!
– Я все-таки верю, – сказал Шмелев, – что мы, русские, вернемся в свою белокаменную Москву, очищенную от большевиков. А у вас, французов, будет свой, европейский порядок и свобода от всякой некрещеной нечисти.
– За свободу надо платить, – сказал Анненков, подливая коньяк в бокалы. – Я говорю о свободе духа. – И взглянул на меня.
Усталый вид Анненкова и то, как он держался – чуть скованно, без присущего ему интеллектуального блеска, – меня насторожили: у нас в подполье в пику бушевавшим над нашими головами смертоносным грозам нам жилось и веселей, и интересней, чем самому успешному театральному режиссеру оккупированного Парижа. Каждому, кто отважился высунуть голову из болота инертного существования, надлежало сделать выбор в воюющем мире: кого ты поддерживаешь – страшный московский коммунизм или зловещий берлинский нацизм?
Близился комендантский час, и я поспешил попрощаться со своим старым приятелем и новым русским знакомым.
Возвращаясь с левого берега в свою мансарду около Старого рынка, в вагоне метро я почти лицом к лицу столкнулся с Дрие ла Рошелем. Держась за поручень, он стоял в трех метрах – сгорбленный, как старик, с отвисшей нижней губой, с отсутствующим взглядом. Он глядел то ли на меня, то ли сквозь меня – и не узнавал; ни одной живой искорки не вспыхивало в его тусклых глазах под дряблыми веками. О таких, тронутых Вечностью людях говорят: «Краше в гроб кладут». Я поймал себя на мысли, что не желаю быть узнанным моим старым сердечным другом, не хочу заводить с ним беседу, полную выцветших воспоминаний. Отойдя в хвост вагона, я повернулся к Дрие спиной, уставился в окно и сошел на первой же остановке. «Не обновляй вовек воспоминаний, не делай фальшью дорогую быль!» – кто это написал? Не я ли сам?
Мимолетная встреча взволновала меня намного больше, чем разговор с русскими в квартире Анненкова. Мы не виделись с ла Рошелем с самого начала войны, нам было о чем поговорить. К тому же я был уверен, что кто-кто, а Дрие не выдаст меня даже под пыткой, – он, теоретик европейского фашизма, был человеком чести, этого у него не отнимешь. Странно, не правда ли, и почти неправдоподобно? Что ж поделать, в военное время встречается немало необъяснимых странностей. Да и в мирное не меньше…
Встречу с Пьером трудно было назвать праздничным событием, хотя и к разряду дурных новостей она не относилась: мой старый друг жив, никакой боевик-коммунист его не застрелил как отъявленного коллаборациониста. А выживание – уже своего рода подвиг на войне.
До конца войны мы больше не встречались. Но чем ближе к победе, тем чаще я вспоминал мой разговор с Жаном Поланом – одним из блистательных лидеров французской интеллигенции, нигде и никогда ничем себя не запятнавшим. «Дрие слишком умен, – сказал мне Полан, – чтобы не понимать: ему придется покаяться, принять на себя вину за то, что он сейчас делает, и посыпать голову пеплом». «Но ведь это омерзительно! – сказал я. – Он не откажется, не предаст свои ошибки». «Вы правы, – сказал Жан Полан, – так оно и случится. Но мы должны будем раз и навсегда положить конец той мерзости, в которой живем. Вот увидите, сам Пьер выпутается, не иначе как покончив с собой».
18. Алжирский гамбит