Уже во время первого допроса Иванов прибегает к очевидному приему и ссылается на общее прошлое, на идеи, объединявшие бывших друзей. В отличие от своего младшего помощника Глеткина, он делает предложение об обмене без обязательств. Если Рубашов признается, что он был частью оппозиции революционному режиму Первого, то это спасет ему жизнь. Но лишенный иллюзий Рубашов не верит ему, потому что знаком с этой риторикой по собственному опыту. Завязывается теоретический спор: из него становится ясно, что Рубашов хочет избавиться от того «мы», из-за которого он стал участником расправы над товарищами Рихардом и Леви и своей любовницей Арловой. В сталинской логике преступлением и нарушением верности партии «объективно» является только то, что он вводит в дискуссию свое Я. Делает он это намеренно или нет, вряд ли имеет значение в данной ситуации – человек с революционным прошлым хорошо знает это. Иванов снова и снова повторяет, что у них, некогда соратников, общий понятийный горизонт: «Представь, что мы снова поменялись ролями – у нас, как ты знаешь, все может быть, – и постарайся ответить за меня»[585]
. Рубашов, знакомый с правилами игры, понимает, что в условиях сталинского режима этот ответ взаимозаменяем. После этого следует интересный фрагмент, где способность смотреть на события с точки зрения другого человека понимается как принуждение, а не как социальный навык:Привычка думать от лица противника опять властно захватила Рубашова – теперь он сидел за ивановским столом и смотрел на себя глазами Иванова, вспоминая, как сам когда-то смотрел на осужденных Партией Леви и Рихарда. Вот он, развенчанный Народный Комиссар, отставной командир и бывший товарищ, – Рубашов, глядя глазами Иванова, ощутил его сочувственное презрение. Во время допроса он не мог догадаться, хитрил Иванов или был правдивым, загонял в ловушку или спасал. Поставив себя на место Иванова, он понял, что тот сочувствовал ему так же искренне или равнодушно, как он сочувствовал Леви и Рихарду[586]
.По ходу сюжета приговор Иванова сбывается для него самого. Он якобы слишком мягко ведет процесс против своего бывшего друга и потому должен искупить вину – которая опять же «объективно» является преступлением – своей жизнью, причем раньше Рубашова. Когда все постоянно находятся под подозрением, поводом для обвинения может быть что угодно.
На первом допросе два соперника оказываются в одном и том же колесе: Иванов пользуется этим, напоминая своему заключенному, что тот был уверен в правильности своих убеждений и критиковал линию партии. Чтобы избежать исключения из партии и возможного расстрела, он ранее официально пересмотрел свои взгляды и пожертвовал своей возлюбленной и соратницей. Обвинитель закручивает пыточный винт власти, утверждая, что у него есть доказательства принадлежности Рубашова к оппозиционной группе, планировавшей покушение на Первого. То, что здесь до сих пор используется как угроза с целью заставить бывшего товарища по партии подчиниться, позднее будет основанием для смертельного приговора. Бессмысленно говорить о том, что это ложные признания, полученные под пытками. Ведь в рамках этики жестокости выбор средств ничем не ограничен: среди прочего, можно пускать в ход ложь и обман, если только это служит историческим целям партии и предполагаемому ходу истории. Кроме того, всегда можно утверждать, что Рубашов из-за своего несогласия с официальной позицией намеревался осуществить свой замысел позднее. Его ликвидируют потому, что он может совершить подобное деяние в будущем. В этом смысле уничтожение врага – если использовать медицинскую метафору, распространенную в этом и подобных ему дискурсах, – является превентивной мерой. Она вполне вписывается в революционную этику, поскольку позволяет оправдать себя и нейтрализовать чувство вины. К тому же это помогает в чудовищном деле искоренения ненавистной совести, о чем впервые заговорил Ницше.
Дневниковые записи, сделанные на пятый день заключения, показывают Рубашова в странном состоянии. Он способен размышлять о революционной этике, но не может освободиться от бинарной оппозиции двух систем морали (здесь и в дальнейшем категории морали и этики понимаются как пересекающиеся величины). Уже в разговоре с Ивановым стало ясно, что для него более неприемлемы моральные принципы, по которым он жил до недавнего времени.