С точки зрения этой извращенной логики, по которой путь к добру лежит через злодейство, Иванов прав, когда он говорит, что не Нерон или Фуше, а Ганди и Толстой «объективно» являются «величайшими преступниками»[597]
. Если бы, утверждает он, Раскольников из «Преступления и наказания» Достоевского «прикончил старуху по приказу Партии», то есть во имя революции, «логическое Уравнение[598] было бы решено»[599].Однако на пути воплощения революционных идеалов раз за разом возникает одно и то же препятствие – совесть. Борьба с ней и искоренение ее в себе становится основой той этики жестокости, за которую выступает лидер. В этой сложной ситуации Рубашов не может отстаивать неотъемлемые права личности или призывать к порядку, соответствующему целям социалистического проекта. Беспомощный перед острой диалектикой оппонента, каждый ход которой ему заранее хорошо известен, он может только перейти в наступление, напоминая об абсурдных жертвах этого пути, о миллионах убитых «кулаков», о людях, принудительно направленных в восточные леса и на рудники арктического севера, о системе террора. То, о чем спрашивает Рубашов, касается цели, которая должна оправдать все это насилие, независимо от того, будет ли она в итоге достигнута. Он сомневается, что в истории возможны эксперименты, подобные физическим. «Физику дано повторять свой опыт хоть тысячу раз, не то с историей», – заключает он[600]
.Иванов снова реагирует на это в реалистическом духе, говоря, что мир – как мы уже знаем из дискурсов и нарративов консервативной революции – сам по себе жесток, и проводит аналогию между жертвами стихийных бедствий и жертвами во имя революционной морали. Отличие «слепых экспериментов» природы от исторических экспериментов, по мнению Иванова, заключается в том, что первые бессмысленны, а вторые имеют смысл, если или поскольку они в итоге ведут к большей справедливости.
Заключительный диалог между Глеткиным и Рубашовым в содержательном плане почти не добавляет ничего нового. Здесь повторяются воззвания к великому целому и идее коммунизма. Сталин становится гениальным проводником мирового духа, который прогрессирует не линейно, а скачкообразно:
Руководитель нашей Партии разработал мудрую и эффективную стратегию. Он осознал, что теперь все зависит от того, сумеем ли мы защитить первый революционный бастион и дать отпор мировой реакции. Он осознал, что нынешний период может продлиться десять, двадцать или даже пятьдесят лет, а затем поднимется новая волна всемирной революции. Но до тех пор нам придется сражаться в одиночку. И мы должны выполнить наш единственный долг перед человечеством – выжить[601]
.Поэтому Глеткин просит своего оппонента принять смерть как осмысленную жертву. Традиционное религиозное жертвоприношение в идеале совершается с согласия самой жертвы. «Добровольно выступив на Открытом процессе, вы выполните последнее задание Партии»[602]
.VI. Гуманизм и террор: реплика Мерло-Понти о Кёстлере
Книга Кёстлера, которого в послевоенные годы критиковали как сторонника холодной войны[603]
, вызывает тревогу не только потому, что в ней показывается устройство совершенно нового с исторической точки зрения дискурса о жестокости как идеологическом насилии, но и потому, что она обращается к миллионам людей, с помощью очень похожих аргументов оправдывающих преступления Сталина или по меньшей мере допускающих их возможность. На постсоветском пространстве, причем не только в своей родной Грузии, Сталин по сей день пользуется большим уважением. Это сочетается с презрением к либеральной морали, которую главный герой романа вместе со своими сокамерниками высмеивают и отвергают как свод спортивных правил.