Почти все, что мы называем «высшей культурой», покоится на одухотворении и углублении жестокости – таково мое положение; «дикий зверь», о котором шла речь, вовсе не умерщвлен, он живет, он процветает, он только – обожествился. То, что составляет мучительную сладость трагедии, есть жестокость; то, что приятно действует в так называемом трагическом сострадании, в сущности даже во всем возвышенном, до самых высших и нежнейших содроганий метафизики, получает свою сладость исключительно от примеси жестокости[438]
.Перечислив примеры не только из европейской, но и из японской культуры, которые доказывают эффективность «зелий великой Цирцеи „жестокости“», философ задается вопросом, действительно ли она воспламеняется только при виде чужих страданий. Ницше отрицает это, указывая на «опасные содрогания жестокости, обращенной против самой себя»[439]
. В условиях современности жестокость вынуждена оправдываться. Ницше решает эту проблему, вводя метафизическое утверждение, что человеком движет воля к власти как воля к самосохранению. Из этого предполагаемого основного свойства человека выводится этика, соответствующая вероятномуЭтот подход приводит Ницше к полному переосмыслению и переоценке сочувствия, к отрицанию христианской и светской форм сострадания как проявлений слабости, поскольку они ставят себя в зависимость от другого, тем самым утверждая собственную недостаточность. В драматическом, подражающем устной речи фрагменте «Мы и вы» он противопоставляет ложному состраданию «обратное сострадание»:
И понимаете ли вы, что ваше сострадание относится к «твари в человеке», к тому, что должно быть сформовано, сломано, выковано, разорвано, обожжено, закалено, очищено, – к тому, что страдает по необходимости и должно страдать? А наше сострадание – разве вы не понимаете, к кому относится наше обратное сострадание, когда оно защищается от вашего сострадания как от самой худшей изнеженности и слабости?[443]