Важно подчеркнуть, что этот «правдивый» дискурс о жестокости – вымысел, действие которого ограничивается рамками литературного произведения. Творчество де Сада – это посвящение в удовольствия «воображения», без которого, как говорит одна из любовниц Жюльетты, невозможны возбуждение и сладострастие[502]
. В воображении злое и аморальное предстает ярким и убедительным. В идеях аббатисы Дельбены и банкира Нуарсея отсутствует момент, который играет очень важную роль в настоящих дискурсах о жестокости, – нейтрализация зла. Либертины де Сада признают зло в своих поступках. В своих рассуждениях они не оправдывают себя и не извиняют свои действия перед самими собой. Они колеблются между воспеванием зла и отрицанием всякой морали. Либертины обоих полов у де Сада истязают обнаженные тела подчиненных им людей и с величайшим удовольствием позволяют издеваться над ними самими: в этот момент они удивительным образом (невольно) становятся похожими на христианских мучеников. Поскольку они наслаждаются не только причинением боли, но и собственной болью, между преступниками и жертвами восстанавливается, хотя и косвенно, определенная взаимность. После того как ее подруга выпорола четырех девочек, Жюльетта захотела, чтобы она наказала и ее. Сексуальный акт, переходящий в насилие, достигает высшей точки в радикальном, ни с чем не сравнимом переживании. Жестокий человек в итоге оказывается самым счастливым в этой «печальной вселенной»: он испытывает наслаждение от унижения другого и других, а также от своего собственного – в боли, которую он, подобно Нуарсею или Жюльетте, позволяет другим причинять себе, – тем самым доставляя себе удовольствие быть униженным и уничтоженным[503].При всей фантасмагоричности образов этих «честных» злодеев и аморалистов, действующих в подобных романах и фильмах, в тексте дается очень точный анализ связи между властью и жестокостью. Власть – это позиция, которая позволяет человеку безнаказанно применять насилие к другим людям. Это возвращает нас к двойному нарративу текстов де Сада, где коварным образом соединяются критика благородства и религии и прославление разнузданной сексуальности. Те читатели-мужчины, которые, подобно Адорно или Хоркхаймеру, не доверяют этому посланию и ставят на первый план рациональный расчет или необходимость говорить о похоти и ее темных сторонах, справедливо сомневаются в интерпретации, согласно которой речь идет о борьбе с сексуальным угнетением. Скорее, можно говорить о его легитимации в связке с насилием, поскольку оно ущемляет достоинство человека, особенно женщины, но в итоге и мужчины. В результате возникает сексуализированный – сильно отличающийся от позднесредневекового христианского – образ человека, за которым скрывается призрак отвращения, усталости, изнеможения[504]
. Вообще, повторение, даже в чисто сексуальном смысле, в порнографическом нарративе несет с собой импульс саморазрушения.V. Культ жестокого
Жестокость входит в семиотически нагруженный мир порнографии через самопожертвование, присущее сексуальности в форме