Взгляни, мой пастух Кихотис, как приходят к Человечеству от Альдонсы, неприметной девушки из Тобосо; взгляни, как любовь дарит воззрения. И как под звуки твоей пастушьей свирели можно создавать испанскую философию любви, и пусть себе при этом каркают, пытаясь заглушить мелодичные звуки, огромнейшие вороны и галки, гнездящиеся при входе в пещеру Монтесиноса.
Если бы Дон Кихот вернулся в сей мир, он стал бы пастухом Кихотисом, а не странствующим рыцарем, стал бы пастырем душ, держал бы в руке не посох, а перо, обращал бы свое жгучее слово ко всем пастухам. А может, он и впрямь воскрес!
Если бы Дон Кихот вернулся, он стал бы пастухом; он станет им, когда вернется, станет пастырем человеков. И будет просить воззрений у любви, а чтобы воззрения эти воплотились в жизнь и одержали победу, он пустит в ход все мужество и отвагу, явленные им в сражении с мельницами и при освобождении каторжников. И давно пора сему свершиться, ибо до нынешнего нашего упадка довела нас боязнь мыслить. Боязнь приступить к решению вечных проблем, боязнь поглубже заглянуть в сердце, боязнь извлечь наружу тайные тревоги, скрытые в вечных глубинах. Боязнь эта приводит к тому, что многие подменяют умственную активность эрудицией, усыпляющей духовную обеспокоенность либо дающей пищу духовной лени; нечто вроде игры в шахматы.
«Я не хочу заниматься изучением патологии, — говорил мне один трус, — и не хочу знать, где у меня печень и для чего она, ведь стоит мне этим заняться, я поверю, что страдаю болезнью, о которой только что прочитал. На то есть врач, его дело — лечить меня, я ему за это плачу; он отвечает за мою жизнь, а залечит до смерти — что ж, его вина, а я по крайней мере умру без тягостных опасений и без забот. И так же обстоит дело со священником. Не хочу тратить время на раздумья о своем происхождении и о своей судьбе, откуда пришел, куда иду, есть ли Бог или нет, а если есть, то каков Он, есть ли загробная жизнь или ее нет и что там дальше; что толку зря ломать себе голову да тратить время и силы, которые нужны мне, чтобы зарабатывать на хлеб моим детям. На то есть священник, и раз это его дело — пускай себе докапывается, что существует, что нет, пускай служит обедни и пускай даст мне отпущение грехов после предсмертной исповеди. А если он обманывает сам себя либо меня, его вина. Он пусть держит ответ за себя; для меня же в вере нет обмана».
Давно пора нам, пастух Кихотис, ринуться в наступление и, вооружившись воззрениями, подаренными тебе любовью, а также копьем, несущим свет, атаковать зловонную ложь и освободить бедных каторжников духа! И пусть после того тебя забросают каменьями; да и наверняка они забросают тебя каменьями, если ты разорвешь цепи трусости, сковавшие их.
Тебя забросают каменьями. Каторжники духа побивают каменьями те^, кто рвет цепи, которыми они скованы по рукам и ногам. И именно поэтому, коль скоро они должны побить тебя каменьями, их надо освободить. Первое, что они сделают освободившись, — побьют каменьями освободителя.
Самое чистое благодеяние — это благодеяние, которого не признает таковым облагодетельствованный; самое великое милосердие, какое можно оказать ближнему, состоит не в том, чтобы утолить его желания или удовлетворить потребности, а в том, чтобы пробудить в нем желания и вызвать к жизни потребности. Освободи его: побив тебя каменьями в благодарность за освобождение и поупражняв таким манером силу рук своих, он ощутит желание свободы.