Больше возможностей представлял бытовой этикет: своей реконструированной пифагорейской аскезе Аполлоний, конечно, строго следовал. Можно полагать, что основные правила этой аскезы нашли отражение у Филострата, потому что жизнестроительство Аполлония имело оригинальные черты, о которых Филострат мог узнать только из преданий об Аполлонии или из деклараций самого Аполлония («Жизни Пифагора»). Пифагорейская аскеза сохранила у Аполлония свою жизнестроительную последовательность и демонстративность, но была значительно упрощена — по всей видимости, в нее не входил даже пресловутый запрет на бобы, не говоря уже о правилах касательно ласточек, горшков, торных дорог и т. п. Традиционный обет молчания соблюдался, хотя обязательность его неочевидна, потому что ученики Аполлония и (что более существенно!) индусы у Филострата этому испытанию не подвергаются, зато спорная проблема вегетарианства решалась жестко и однозначно — абсолютным отказом от одежды и еды животного происхождения и от кровавых жертвоприношений. Обеты трезвости и целомудрия к пифагорейской традиции не восходили, и у Филострата отмечены как личные зароки Аполлония — обет трезвости мотивирован, а обет целомудрия объясняется лишь намерением превзойти Пифагора чистотой жизни, что является характерной формой аскетического самоутверждения. Любопытнее всего долговласие Аполлония, которое было несомненным историческим фактом[521] и у Филострата возводится (вместе с обетом молчания) к основной пифагорейской традиции. Между тем надежных сведений о том, что древние пифагорейцы не стриглись, не существует, и насмешки над их внешним видом не выходят за пределы обычных насмешек над аскетической неопрятностью. Зато долговласием отличался Эмпедокл, усугублявший этим признаком святость своего обличия. Вообще запрет на стрижку относится к числу распространенных, хотя и временных, и своей мотивировкой имеет особое положение индивида в мифологическом универсуме (инициация, траур и т. п.) — выход из этого положения знаменуется ритуальной стрижкой. Аполлоний претендовал на постоянное особое положение в мифологическом универсуме и внешним проявлением его претензий было долговласие, обязательность которого он подкреплял необоснованной ссылкой на Пифагора, а возможно и на дорийскую древность («древнее дорийское долговласие», упоминаемое Филостратом в апологии) , — в этом случае долговласие оказывается дополнительно связанным еще и с героическим прошлым независимой Греции. Эти избыточные мотивировки не могут быть признаны концептуальным обоснованием долговласия, зато можно смело утверждать, что более верного способа выделиться своей наружностью у Аполлония не было. В целом его аскеза воспроизводила некоторые правила пифагорейской аскезы, но была гораздо индивидуальнее и сочеталась с открытыми притязаниями на сверхъестественный статус. В этом отношении Аполлоний был более похож на Эмпедокла, а, стало быть, и «обновленный» им Пифагор, которого он создал и которому подражал, имел много общего с акрагантским мудрецом. Такое сходство объяснялось сходными принципами переработки пифагорейской традиции, которая в обоих случаях воспроизводилась ограниченно (Эмпедоклом по нежеланию, Аполлонием по незнанию) и с индивидуалистической демонстративностью и, что всего важнее, непротиворечиво сочетала обычно разделяемые мифологическую и рационалистическую версии. Аполлония, который, в отличие от Эмпедокла, не обладал никакими научными и политическими заслугами, ожидало забвение, и за сто лет, протекших между его смертью и книгой Филострата, он был почти забыт — время его наступило лишь тогда, когда он сделался героем собственного жизнеописания.
Александр Васильевич Сухово-Кобылин , Александр Николаевич Островский , Жан-Батист Мольер , Коллектив авторов , Педро Кальдерон , Пьер-Огюстен Карон де Бомарше
Драматургия / Проза / Зарубежная классическая проза / Античная литература / Европейская старинная литература / Прочая старинная литература / Древние книги