Еще более, чем высказывания Бомануара, впечатляют некоторые житийные сцены. Вот как описывается купание св. Идой Лувенской являвшегося к ней маленького Иисуса: посаженный в таз с теплой водой, младенец, «как все разыгравшиеся дети, хлопал обеими ручонками по воде и, как это свойственно младенцам, вертелся, плескался и брызгался, забрызгав все вокруг еще до того, как его успели помыть… Когда же купанье окончилось, Ида посадила его, обернутого в полотно, на колени и играла с ним нежно, словно мать». Хотя в данном случае речь идет о дитяти Иисусе, очевидно, что вся сцена списана агиографом с натуры и что сам он нисколько не сомневался в естественности и обычности материнской любви[295]
. Такая любовь распространялась отнюдь не только на малышей: прощаясь с сыном, отправляющимся на поиски своей возлюбленной, мать принца Флуара «успевает его сто раз поцеловать. Биенье в грудь, потоки слез и пряди вырванных волос — вот горьких проводов картина… Король в слезах…»[296]. «Безумную» любовь к детям матерей, отцов, дедов и бабок констатирует и Филипп Новарский, отличавшийся, как отмечалось, суровой оценкой детского «несовершенства». Несмотря на детские капризы и шалости, пишет этот автор, «любовь (l’amor) к детям со стороны тех, кто их воспитывает, особенно со стороны отца и матери, деда и бабки изо дня в день лишь растет и крепнет (croist et anforce toz jors)»[297]. Из-за бед, которые, по мнению Филиппа, может натворить эта слепая любовь, он считает оправданным называть ее «смертной ненавистью»: «Когда отец и мать готовы слепо выполнять любое желание своего чада, они, сами того не желая, воспитывают из детей гордецов, богохульников, воров и даже убийц…»[298] Не менее горячи родительские чувства и в крестьянской среде: ради спасения умирающего ребенка крестьянка готова на «грех»; отец умершего младенца в «слезах» заявляет, что потерял вместе с сыном «все, что имел» (ego perdidi omnia que habebam morto filii mei)[299].В общем можно смело утверждать, что не только материнская, но и отцовская любовь к детям в XII–XIII вв. представляла непреложный факт[300]
.Острота родительских эмоций не была в XII–XIII вв. неким изолированным феноменом. В ней оправданно видеть одно из проявлений общей социально-культурной перестройки, в ходе которой обострился интерес ко всем сферам внутренней жизни человека. Среди мотивов человеческих поступков выросла роль душевных импульсов[301]
. Естественно, что родительские эмоции могли теперь чаще модифицировать поведение матерей и отцов по отношению к детям.Не с этим ли, в частности, связано уменьшение числа брошенных детей, отличающее XII–XIII вв. от предшествующего времени[302]
? Случайно ли к этим же столетиям относится обилие находимых при раскопках детских игрушек — глиняных кукол, свинцовой игрушечной посуды? Археологические данные подтверждают также использование с XII–XIII вв. специальных детских люлек, отводивших от малышей угрозу быть придушенными в родительской постели[303].Изменение отношения к детям побуждало к раздумьям над особенностями детского поведения, над возрастными различиями в детской среде. В свое время Ф. Ариес отрицал интерес к вопросам такого рода на протяжении большей части Средневековья. По его мнению, перелом в социально-культурном осмыслении детства и главных возрастных стадий, разделявших ребенка и взрослого, намечается на Западе лишь в XIV в., с началом «индустриализации», а завершается только в XVIII в., с крахом всего «старого порядка»[304]
. Эта точка зрения была принята рядом исследователей, полагавших, например, что «детства как такового» средневековое сознание XI–XIII вв. осмыслить не смогло[305]. Ребенок воспринимался тогда лишь как «маленький взрослый», отличавшийся от «больших» лишь размерами. Соответственно, детское поведение воспринималось как необъяснимое, непредсказуемое, даже нечестивое.