А написано, вот тебе крест, следующее. Ложись, матушка, на бочок, не время ещё. Снился проспект Мира, Кибальчича улица, калачные ряды по сторонам обеим, князь в полутьме чаёвничал, всё рассуждал о политике, о белой коже, об утопленниках, о снах беспокойных.
Что же получается, супругой ты меня называл? Или уж – так и быть – богиней? Или вовсе не делаешь разницы между второй и первой? Или вовсе порядок не нужен здесь? Молчит князь, стоит у окна зарешёченного во весь профиль, руки заложив за спину. Едва улыбается. Что же вы, матушка, не в себе словно? Дождь хочу, – и хохотнул. – Гендель, знаете ли. Сюита номер два. Аллегро. Вот вы давеча говорили, что я про свою казнь рассказывал, что это на меня мешок надевали, стреляли в меня, вешали, рубили на стороны света, а я тогда на восток поехал и, может быть, до самого Китая добрался, если бы не пара добрых людей. Нынче, говорят, там небо совсем чистым стало. Так вот рассказывал мне один деревянных дел мастер про господина знакомого, при погонах, в чинах, подозреваю, немалых, про хохочущее дерево. А дело так было. Впрочем, соврал, кажется. Повздорил он как-то с женой по причине своей слабости к спиртному. Дело, конечно, известное: кто же дурака пьяного терпеть будет, хоть бы он и в чине. Горевал, значит. День горевал. Другой день. И, как водится, заливал. И вот на третий ли, может, неделю, сидит он в парке на скамейке под деревом. Дождь льёт, а ему всё равно, что до нитки промок. Шумит дерево листвой, а господину кажется, что песни поёт. Дело-то знакомое, так сказать, не в первой, знает господин, что в горячке, но хитрит с собственным разумом и даже радуется. Встал человек, станцевал под дождём, поклонился дереву, а после обнял. В тот же день, ещё до сумерек, наведался он к знакомому столяру и попросил сделать ему куклу в человеческий рост, копию жены его, со всеми её человеческими признаками, так сказать, для чего выдал мастеру и несколько фотокарточек. Чин при этом хохотал ужасно, чем навлёк на себя подозрения в помешательстве. Слышишь ли ты, Мария? А материалом, как пожелал безумец, должно было стать то самое дерево.
Денег господин не пожалел, выдал авансом всю сумму, попросил столяра сходить в кабак за полуштофом и какой-никакой закуской, и тут же, в углу на дровах у печки и уснул. Столяр совсем пропадающего пожалел. Сходил в парк, срубил дерево, там же обтесал, крестясь и вымаливая почему-то прощенья, отмерил на глаз, отпилил и понёс домой. Господин спит и во сне кричит всё, руками машет, будто бесов гоняет. А столяр из болванки человека строгает. Так к утру кукла-то и вышла. Проснулся человек, а перед ним жена его, как есть – в голом виде, во всех своих прелестях – сидит и хохочет. Понял тут человек, что бесчестье ему вышло, что это над ним жена смеётся: он, значит, пришел, вином угостил старого знакомого, и денег дал, а тот с его женой шуры-муры, пока он спал. Тут, как говорится, человек превратился в животное. Да и много ли ему надо для этого? Схватил топор, что столяр на столе оставил, да изрубил куклу. А как отдышался, тут и понял, что жену убил, хоть и гулящую, хоть и ведьму, а всё же по закону отвечать будет как за ангела небесного. А много ли человеку надо, чтобы из животного в диавола превратиться? Потому как в природе и звери страдают бешенством, человек же собрал куски и в печку бросил.
Смотрит Машенька на князя и не узнаёт: так не ты ли цыганку в дым обратил? Усмехнулся князь: слушай, что дальше-то. Проснулся столяр, спустился с полатей – чуть не угорел – а в доме никого, только печь жаром пышет да пламя из горнила известь облизывает. Ни куклы, ни пропащего господина. На то и пропащий. Нашли же его после в том же парке, на той же скамейке, только больше никто не смеялся, а сам господин, говорят, превратился в дерево. Кататония, вот что. Всё не так в этом мире: уже и смерклось, а у тебя, Машенька, отдых послеобеденный. В прошлые-то времена уже лучины жгли да сказки рассказывали, вставай давай, кушать пора комочки манные, любишь манку, любишь, давай ложечку, не криви рот, не криви, а то капельницу принесу, тебе же колоть уже некуда, синяя вся, Маша, Машенька?