Наденет Болюшка стоптанное, концы шнурков спрячет за край, разогнётся, головой в капюшон нырнёт, дверцу тихо-тихо за собой закроет на два поворота ключа длинного и спустится в самую темень, стуча сердцем. Каждый раз – как в последний. Хоть и до магазина ближайшего, подходящего, чтобы никаких-никаких на витринах, чтобы стекло прозрачное, а за ним три бакалейные полки и продавщица у кассы – большего и не надо. Глядит Болюшка на кеды быстрей торопящие, по сторонам не смотрит, на крики далёкие и смех не оборачивается, видит офицера щеголеватого в белых перчатках – из чего же перчатки? из атласа? парчи? кожи? Разумеется. В руке хлыст. На бледном лице свежая царапина от ногтей гулящей. Где же это было? Играет оркестр, сцена в Летнем саду залита солнцем, больно глазам от начищенной меди труб и литавр, и дышать тяжело, в груди давит, видно, быть грозе, ветру и молниям, грому небесному, небеса посильнее оркестра будут, оглушат, когда не ждёшь, очистят от всякого наносного и гулящих, и офицеров, и всех, несмотря на чины и характеры, состояния и диагнозы, – ещё раз по тропинке направо, чтобы обратно пройти налево и будем на месте, – и гуляющих от всего наносного, вся в парче да в батистовых туфельках, да по грязи, и чулки белые все забрызганы до самых бёдер, до самых подвязок, тут у любого глаза засверкают и рот слюной наполнится, и у купца хмурого, и у чахоточного, и у святого, – такова природа, и нечего тут выдумывать.
Нечего выдумывать, следует опуститься на землю, выйти на минуту – кто это говорил? – из чертогов разума, – и заняться банальным купить чаю и козинаков к ним, – думает, думает и вздыхает Болюшка, – да правильно ли я думаю? И что вообще значит «правильно думать»? Следуя логике? Какой? Традиционной? Формальной? Математической? Символической? Так можно дойти и до попыток верификации самого себя, попыток вспомнить пароль, давно забытый, ещё в детстве, где-то на родительской даче, где-то на соседнем участке, где малина вкуснее, где вдруг приходит сосед и сверкают пятки от страха.
И сигарет.
И ведь никто не пришлёт sms. Впрочем, не для этого ли существует? Вот и в Летнем саду, кажется, было: среди яркого солнца, перчаток и насмешек, были, кажется, осторожные взгляды, или полные тоски? Не помню. Помню чахоточный любил без ума. Вот в чём его сознательная ошибка – без ума. Сознавать надо, а не просто душой болеть, когда она и так больна и дрожит на сквозняках павловских дач. Что же там было? Оледенение валдайское, море было, кажется, Литориновое, или как, море, ледяное море, треплет душу на солёных ветрах, как стяг одинокий давно павшего войска. Сознавать бы. Спешит Болюшка, спешит, потому что окрики приближаются, режут слух, смех этот, грязный смех, надрывный, так смеются девочки-подростки, чтобы привлечь внимание, так смеются юноши, привыкшие носить трико, чтобы опять же. Странные дела, странные, Болюшка, смех должен быть признаком радости, весёлого и доброго нрава, есть, конечно и злой смех, смех больного победой, мстительный, есть ещё смех сумасшедшего, смех, полный отчаянья, боли и внезапного прозрения, ещё есть самолюбивый смех гения, которого внезапно посетило, но здесь другое, другое, здесь именно заявить о своём присутствии, например, на этой тропинке между железными коробками гаражей, в темноте и грязи. Зачем же? Зачем? Торопится Болюшка, сам в себе. Какие уж тут гении. Улыбнулся Болюшка собственным кедам, бежит почти уже, лишь бы добраться до неверного света витрин. Я тогда упал, – вспоминает, – на какой-то штырь, распорол руку, плакал, как маленький, глядя, как рука окрашивается в тёмно-алое. Я и был маленький. Дома хорошо. Дома пахнет душистым чаем и табаком, дома тихо и сумрачно, дома горят настольные лампы, дома тепло. Запнулся Болюшка и упал в самую грязь.