Не запнулся. Не запнулся. Кто-то в темноте со смехом пнул по рёбрам. И тут же хрустнуло. Встать попытался Болюшка, но придавило ногами, слышит только гнусавое: чо ты, чо ты, куда. И смех этот липкий, кажется, девичий. И с другой стороны угодило по лицу. Сжался Болюшка, как у матери в животе, лишь бы скорее закончилось. По карманам шарят, говорят что-то, смеются, мелочь одна. Чаю, сигарет да козинаков, большего и не надо, совсем не надо, так зачем же, чего ради. Страшно Болюшке, слышит, как девичий голос со смехом да про железный прут в кустах найденный. Давай его. Давай. Давай. Пнули еще. За ноги вытянули, на спину уселись, держат, джинсы стягивают вместе с исподним. Орёт Болюшка, воет, пытается вырваться, пока не пришлось по голове чем-то тяжелым. От крови захлёбывается, страстотерпец, только во чьё имя – не знает. За что же? За кого? Только одного и хочет – сознание побыстрее потерять, впасть в кому, что угодно, но только не чувствовать этого, не слышать смеха, голосов этих, предлагающих необъяснимое ничем и никак, разве что бешенством звериным, но ведь даже и звери – укусят да убегут, но измываться не будут. Всё чувствует Болюшка, хоть и нет уже сил выть от боли, страха и унижения. Тот же девичий предлагает по кругу. Мужские мычат одобрительно. Нашёл в себе последние силы Болюшка, выдавил из себя вместе с кровью: не люди вы, никогда вам не стать людьми. Нет людей больше, все в землю ушли. И я уйду.
Чувствует Болюшка, что уплывает от него разум, куда-то назад, внутрь, в глубины, до сих ему неведомые. Похолодел весь и обмяк. И тьмы, и тьмы кругом лиц незнакомых, но пристально смотрящих за ним. Успокоило это Болюшку. Вот и ладно. Вот и конец.
Подожди пока. Не спеши с концами-то. Полежи, может, что ещё из темноты и выглянет. Может, салон Анны Павловны и ракеты, выплывающие из шахт, головы на севастопольских редутах и смятая постель Молли Блум, свет в конце тоннеля Волоколамского, может быть, время мытарств ещё меньше и не Волоколамский это, – Арбатский. И к дому поближе, и Борис с Глебом рядом, смотрят с укоризной, что же вы, святополковые, князей на монгольских баскаков меняете, может быть, ответит им русский англичанин с Анной на шее и лентой голубой Андрея распятого, ловца человеков: зрю ли горы сия? всего-то три тысячи километров до места святого и страшного, месяц в пути без отдыха в харчевнях киевских, кишиневских, без сна в Бухаресте, мимо Пловдива, перекрестясь, проплывут Салоники, проводит взглядом смиренным Александр, головой покачает: и даже на сестру мою, милую сердцу язычницу, не взглянешь? Взгляну, взгляну. Через широкие воды, не замочив голубой рубахи пациента бессознательного, по тропам размытым Восточной Европы, путями окольными, лисьими, рысьими, погреешься у костра с братом своим названным ли, станцует цыганка, только руки не давай, ворожба это всё от диавола, да ты не бойся, Жиша проскулит, подкинет еловых лап, дым целебный, не задохнись, не задохнись, хоть и на голове рога вакховы, да не путай, лишь бы согреться в пути долгом да тишину послушать дремучую, треск один от костра да глаза чьи-то из темноты леса. Пора бы и дальше.
А то всё конец, конец. Считай – отпуск. Что тебе? Дойдешь, доходяга, до храмов греческих, проковыляешь через Арбатский под фонарями негаснущими и видеозапись. Будет тебе на память. Будешь смотреть на себя, вспоминать, может быть, костры полыхающие и воды глубокие, язычниц да кресты на голубых лентах. Зришь ли, сомневающийся? Пора бы, месяц уже валяешься, кто не знал – и те потеряли.
Лежит Болюшка весь в трубках, спицах и фиксаторах. Хрипит, глаза выпучив, встать бы, да никак. Сестра дверкой скрипит, Господи, горемычный, очухался наконец, а мы-то, грешным делом, уже всё. И перекрестилась, Айгуль Фархатовна по бейджу. Пальцев сколько? Надеюсь, все десять на месте. Да я про свои, дурак. Ты глаза-то пока не закрывай, я доктора позову.
Лежит Болюшка весь будто распятый: мне бы на пароход, доктор, и в Константинополь, оттуда же подводной лодкой в Париж на вечное поселение хоть в Санлис, хоть в Маленькую Камбоджу, на улицу Валансьен, поближе к церкви Святого Венсана де Поля, я не знаю кто это такой, и что он сделал, но раз церковь, то пусть, пусть поют свою латынь, какая разница, хоть на Новый мост, мне бы доктор, уехать сейчас же, снимите с меня всё это, все эти трубки да железки, шины да иглы, а то встать невозможно. Заходит доктор, зевает, угораздило же вас, больной, в три часа ночи и вдруг проснуться, спали бы себе дальше, что там было-то, расскажите хоть, челюсть у вас уж неделю как зажила. Сильно только пока рот не раскрывайте. Хохотнул. Как вас зовут, Иванов, помните? Гыкнул Болюшка, то ли от удивления, то ли подтверждая. Ну вот и лежите пока, утром, всё утром. Доктор, доктор, – пытается Иванов, – мне бы в Царьград. Срочно. Немедля. И успокоительного, Айгуль, воткни ему куда-нибудь. После таких-то приключений это нормально, хорошо хоть с ума не сошел. Не сошёл ведь, Иванов? Не сошёл?