Болюшка тонет в песках зыбучих. То обжигает его, то пробирает стужа. Лежит будто в мертвецкой, покрыт инеем, наг и покоен, и ничего вокруг, темноты кроме. Тесно в камере, а в груди ещё тесней, вот-вот душа клетку разломит да на волю вырвется. Стучит Болюшка в дверь нержавеющую, сколько ни плачь, стучит пятками изо всех сил, ему же в ответ шелестят страницами и шепчут что-то. Хороший голос и шепчет знакомое. Тише, тише, что же снится тебе, когда ничего не должно, какие страсти, старое ли вспоминаешь или пугает будущее? Ваня, Ваня, Болюшка, здесь я, здесь.
Открыл глаза беспокойный: весь в поту, постельное – хоть выжимай, рядом сидит сестричка, книжку читает полушёпотом у ночника.
– Ночник-то откуда?
– Из ординаторской. Так читать или нет?
– Читайте, пожалуйста, – шепчет Болюшка.
Крошка Цахес сучит ножками, влюбленный Бальтазар видит то, что другим не увидеть, – это особенно нравится медсестре, она скромно и с надеждой улыбается. Надеждой на что, Болюшка? С надеждой, что это правда. Должно быть правдой. Только об этом ещё подумать: как же это получается и почему, какие процессы и органы задействованы, произносить какие заклинания. Читай, добрая фея, уже заклинаешь, быть мне вечным студентом, и дай сил видеть и дальше. Тем и живу.
Между третьим и четвертым часом явился старик Берроуз, сказал, что хочет поплакаться на плече, но воздержался и только сел у изголовья, поправил галстук, порыскал по карманам пиджака, вздохнул и промямлил: смерть воняет. И повел носом, изучая воздух. Из-под брючного ремня выглядывает тяжелая рукоять Смит энд Вессона тридцать восьмого калибра, – самому себе подарок на Рождество. Какие уж тут индейки и клюквенный соус. Говорит, что ему бы хотелось стать любовником на ночь безо всяких обязательств и этих штучек сытого среднего класса, которых он боится, однажды потерял, отпустив сердце, палец, теперь же боится потерять всего себя, потому что у него больше ничего нет и никогда не было. И показывает обрубок. Врёшь, пидор, было. Если бы не няня, ня-ня-ня-ня, приучившая к опиуму, если бы не её сынок, изнасиловавший меня в моей же постели, если бы не жена, так пылко, так внутривенно меня любившая, да-да, русский Иван, до сих пор течёт по моим дряхлым, давай не будем пиздеть друг другу: меня сделало человеком зло, окружавшее меня и пытавшееся сожрать, ложь и лицемерие, окружавшие меня, пытавшиеся меня выебать, боль и отчаянье, поселившиеся еще в моей колыбели. Мямлит Берроуз, что никогда не считал себя человеком приятным, но прилагательное здесь лишнее. Положил плешивую голову на грудь. Прислушался. Мой тебе совет, Болюшка, заведи себе кота, ружьё не заводи. Лизнул шершавым языком висок, встал, поправил пиджак и уже у двери сказал строго: береги сердце, парень, береги сердце.
Всю следующую неделю, помня наказ старого наркомана, Болюшка старался не допускать близко до себя посетителей. Следователь за подписями и уточнениями, с этой своей ухмылкой,
Дайте воды, воды.
Лариса Ивановна записывала в папку: так и так, пациент блюет, как только увидит какую-нибудь популярную рожу. Даже поставила эксперимент и привела ведущего вечернего выпуска воскресных новостей. Болюшка, разумеется, вытошнил, не успев склониться над тазом. Спасла медсестра, та, что читала ночью, наорала вдруг и вытолкала вон посетителей, возмущённых и сыплющих угрозами: вы хоть знаете до кого вы сейчас дотронулись, сегодня же на всю страну опозоритесь, в двадцать ноль ноль, не забудьте. А теперь к важному. Поправляет одеяло сестра, отирает горошины пота со лба больного, другим платком – губы, подносит стакан воды:
– Ну всё, всё, отдыхай, никого больше не будет.