том, что ежесекундно причудливо меняются облака, в том, что загадочно и призывно мерцают
звёзды на небе, но это волнует, радует, восхищает! Так что же ещё нужно тебе, дурак ты дурак?!
497
Вот и выходит, что весь твой многодневный упадок – это спотычок на ровном месте. Смысл
жизни состоит в самой жизни. И это независимо от того какая она: удачная, несчастная или
бессмысленная, с точки зрения рассудка! Смерть же, напротив, бестелесна и неощутима. Потому-
то к смерти, как к какой-то, якобы высшей истине, влечёт мысль, когда по какой-то причине
подавлены чувства – эти самые яркие и крепкие гвозди, которыми мы приколочены к полотну
человеческой жизни. И пусть сама жизнь каждого из нас не имеет никакого чисто рационального
смысла, пусть, с этой точки зрения, она лишь пустота и суета сует, зато это обстоятельство даёт
тебе полную внутреннюю свободу, позволяет раскрасить мир живыми эмоциональными красками.
Живи же так, как нравится: легко, свободно, истинно; живи, отдаваясь чувствам и ощущениям.
Позволь себе не делать и не желать ничего лишнего. Зачем тебе куда-то спешить? Зачем хапать и
тянуть одеяло на себя? Зачем трудиться, как пчела для своего блага, а так же на благо других или
во имя некого светлого будущего? Да ведь состояние такой идеологической, политической,
житейской, рациональной и ещё какой угодно лени, на самом-то деле, прекрасно. Делай лишь то, к
чему тебя истинно влечёт, на что ты по-настоящему способен. Вот это-то и есть истинная свобода,
когда ты не боишься ни жизни, ни смерти, ни самой бессмысленности даже!
Странно, однако, что его погасшую душу зажигает эта пыльная потерянная варежка, а, по сути,
жалость. Отчего жалости в нём больше, чем в других людях? Почему именно жалость является его
главным чувством? Он, не может не жалеть детей (что даже как-то чуть по-женски). Он именно
жалеет их, а не умиляется. Когда он видит, что какая-то девчушка у городского киоска
пересчитывает копеечки, выданные мамой на мороженное, то сердце его клинит от жалости к ней
из-за этих ничтожных медных кружков. Однажды он видел как девочка с тоненькими косичками
покупала в магазине какой-то банальный чеснок (конечно же, по указанию мамы). А чеснок
оказался слабым, лёгким, сухим. И сердце Романа буквально расползлось от жалости за то, что
она принесёт домой этот плохой, ничтожный чеснок. Но, впрочем, эта жалость распространяется
не только на детей. Когда он видит, что какая-нибудь бабушка вынимает из-за пазухи платочек со
скомканными пенсионными рубликами, чтобы купить лекарство, то и здесь он стыдливо и
жалостливо отворачивается в сторону, как при виде чего-то слишком ранящего душу. И не дай Бог,
если бы он стал свидетелем того, как эти жалкие денежки девочки или бабушки выхвачены из их
рук какой-нибудь сволочью? Он слышал про такие случаи. Но, к счастью, только слышал. А если б
увидел? Да ведь он же просто размазал бы эту мразь по стенке! Он бил бы её так (с таким
удовольствием, холодным азартом и вдохновением), что кровь летела бы во все стороны! Только
тут вместо жалости к такому же представителю рода человеческого, у него была бы лишь одна
чёрная уничтожающая ненависть! И это уже второе главное его чувство.
Его нынешняя ситуация проста – всё последнее время он ходил по краю бездны кариеса
собственной и общечеловеческой души, заглянув в которую можно увидеть всю чёрную
человеческую полость, где мстя мужу жарят собственных детей, где смертельно раненный воин
выпивает мозги убитого врага, где новорожденного бросают в пропасть, лишь потому, что по
мнению старейшин, из него не получится хороший воин. И вот теперь эта бездна закрылась, мир
выровнялся, а на чугунной крышке люка этой канализационной бездны – запылённая детская
варежка с незатейливым узорчиком. В том и состоит изначальная неустойчивая особенность
внутреннего устройства Романа, что он постоянно находится на грани жалости, умиротворяющей
до слёз и чёрной душевной бездонности. От крайней жалости и сострадания до способности убить
– нет и шага. И вместе с тем он такой же как все. Только для других бездна человеческой души не
открываема вовсе, отчего они и варежку на дороге никогда не увидят так, как увидит он. Один
полюс его души объясняется другим. Не будь в нём бесконечной жестокости, не было бы и той
растворяющей жалости, из-за которой, как ему кажется иногда, он лично уполномочен отвечать и
мучиться за весь мир. Оттого же, видимо, и тяга его к обнажённым чувствам-паутинкам, возникшая
ещё в роддоме одновременно с крайней обидой на мир, не желающим принять его к себе.
Роман поднимает варежку и чуть встряхнув кладёт в сумку. Он и сам пока не знает зачем она
ему нужна.
Когда он приходит домой, Нина укладывает ребятишек. На плите вкусно томятся щи из
квашеной капусты. Он садится за стол, ждёт жену.
– А ведь у нас где-то есть бутылочка столичной, помнишь, по талонам давали, – напоминает он,
когда Нина на цыпочках выходит из спальной, тщательно приткнув дверь, – хорошо бы после
баньки, под горячие-то щи…
Смугляна с удивлением смотрит на его лицо, на чуть заметную тёплую улыбку-усмешку – как