Апрель – май 1900 года. Претория и окрестности
«Здравствуй, дорогой отец! Сразу довожу до твоего сведения, что у меня всё хорошо. Куда не надо – я не лезу. Только – „глазками, глазками…“. Как в детстве. Так что жив и здоров. Если ты пролистываешь „Невский экспресс“, то, может быть, пробегаешь и мои заметки. Если читаешь, то будь любезен, в следующем письме пришли свои замечания по содержанию и стилю. Заранее благодарен.
Здесь солнце южное и по названию, и по содержанию. Южней разве что в Антарктиде. И жарит это солнце на полную катушку всё отведённое ему время. Раскаляя землю и воздух. Как в духовке. И опять же это не „фигура речи“. Под этим солнцем я стал темно-коричневого цвета. Мне нравится называть его шоколадным. „Шоколадный Лео“. Так меня тут и зовут – Лео. Никогда не думал, что у меня длинное имя. Или они все такие ленивые? Имя греческое, вроде бы должны легко его переваривать, а тут… Лео. Даже русские тянутся в этом смысле за местными. Если бы я побрил голову, мог бы с лёгкостью затеряться среди аборигенов тсвана, нгони, ндебели и свази. Но я отпустил усы и бороду, а они пшеничного цвета и сильно выгорают на солнце, так что этот номер не пройдёт.
Зато я приобрёл привычку вставать на рассвете и смотреть, как оживает местная природа. Угольную черноту небосвода оттеняет свет ярких звёзд, причудливо рассыпанных на небе. Здесь кажется, что их можно снять рукой. Прекрасно виден хвост Млечного Пути и совершенно не возникает вопросов, отчего он получил от древних греков такое название. Словно неосторожная хозяйка пролила молоко на тёмный бархат ночи.
И вдруг появляется зелёная полоска, которая тонкой бритвой взрезает темноту ночи. Зелёное стремительно расширяется, вытягивая наверх розовое; и вот уже предрассветная полоска стремительно заполняет собой всё небо. Оживают птицы. Большинства из них я не знаю. Иногда мелькнёт между ветвей знакомый, горбоносый профиль какого-нибудь разоряющегося попугая, причитания которого обязательно кто-то, да подхватывает. Потом просыпаются обезьяны. Кто такие и как звать, естественно, сказать не могу. И вот уже гомонят все. До полуденной жары надо успеть наговориться, поесть и привести себя в порядок.
Природа сочная, яркая, бурлящая. Но и её после полудня изматывает солнце, окуная в собственное, всё расплавляющее марево. Все затихает. Потом вспышка активности перед закатом – и ночь. Тогда, словно просочившиеся тени из Аида, появляется сонм ночных хищников. Вот с кем бы встречаться я точно не рекомендовал. Ни зверю, ни человеку.
От окружающей природы буры переняли только одно – ленивое ничегонеделание в самое пекло. Отчего их армия, как огромный сытый удав, застыла на первом же повороте. А дети туманного Альбиона до сих пор в растерянности – вопреки всем законам здравого смысла их чувствительно колотят. И кто? Тупые фермеры! От этого в военных действиях возникла необъяснимая пауза – замешанная на лени одних и недоумении других. Буры теряют темп, а британцы, поскрипев мозгами, обязательно этим воспользуются. Ещё вспомнят буры мои слова.
Судя по затишью, британцы зализывают раны и готовятся к наступлению. И что будут делать мои любимые буры, я не знаю. Часть воинства засобиралось домой, и ничто не может их остановить. Какая свобода? Какие военные действия, вы говорите? Мне пора сажать и собирать! И никто, слышите, никто не может мне в этом помешать. И ведь никто не мешает… Вот только зачем гибнут и сражаются за них добровольцы из самых разных стран? Я тоже не понимаю. И ведь не мелочь медную предлагают, а самым святым, что имеют, расплачиваются – жизнями своими.
Днями стал свидетелем неприятного эпизода. Кроме многочисленной семьи хозяев обычно сопровождают чернокожие слуги, которые находятся в совершенно бесправном положении. Видел, как один бур, в белой апостольской бороде до пояса, избивал своего слугу. Без азарта, но сильно. И дошёл в этом деле до полного исступления, а пятнадцатилетний паренёк, бездыханным комком, уже не реагируя на удары, застыл в красной пыли. Бур бил без какой-то особой злобы, но методично и старательно. Так рубят дрова, выбивают ковры, копают канавы. Смахивал выступивший пот и невозмутимо продолжал дальше.
Я попытался остановить апостола. Но едва не получил плетью по спине. Спасла подготовка. Старик замахивался и, всякий раз, плётка свистела в пустоте. От этого он устал гораздо больше, чем от экзекуции над слугой. Приспело время для переговоров. Выяснилось – слуга перевернул котёл с обедом для семьи. „Случайно?“ – спросил я. „Конечно! Если бы намеренно, пристрелил бы. Без сожаления!“ Но запасы продовольствия есть, и они не последние. „Плохой слуга обязан получать взбучку, если сдохнет – переживать не станет никто“, – с библейским спокойствием объяснил апостол и посоветовал впредь не вмешиваться. Я всё же решил поднять парня, но, едва протянул к лежащему руку, старый бур вскинул ружьё. Половину его лица перекрыл чёрный зев винтовки. „Не прикасайся к моей собственности без моего разрешения!“ – объяснили тупоголовому мне. Тогда за русский серебряный целковый я „выкупил“ юношу. Бур куснул монету, запихнул в карман и ушёл, довольный сделкой. Даже, может быть, в душе веселился, что так просто облапошил „ненормального русского“.
Несколько дней парень пролежал в беспамятстве. Что-то кричал в бреду и если бы не помощь и подсказки нашего врача Николая Ивановича и сестры милосердия Софьи, то я бы вряд ли его выходил. Наконец он пришёл в себя и достаточно быстро пошёл на поправку. Выяснилось, что у него красивое, но труднопроизносимое для моего языка имя – Нтсвана. Без особых раздумий и стеснения он, в одно мгновение, был окрещён Ванькою. Ну уж очень ему шло это имя. Серьёзно! Думаю, плохо от этого никому не стало, а „Ванька“ так вообще был несказанно рад. По этому поводу он что-то спел и сплясал. Долго пробовал своё имя на вкус, разбивая его на две части: „Вань“ и „Ка“. В конце концов остановился на варианте с ударением на последнее „а“. ВанькА! Гордо и зычно. А когда он узнал о собственной свободе, то изъявление радости в форме вакхического танцо-ора, танцо-крика (а по-другому это не описать) пришлось срочно прекращать, иначе бы праздник перекинулся на следующий день, а может быть, и ночь. Я к такому обилию радости оказался не готов. Из мимической драмы, показанной им, я выяснил, что старый хозяин плохой, а вот новый – ребята, вы просто закачаетесь. Если честно, то был польщён и обескуражен. Обескуражен – званием „новый хозяин“, а польщён тем, что меня всё-таки считают хорошим хозяином. Уже не так скверно жить на свете.
Мои попытки объяснить ему, что он свободен и может возвращаться к своим землякам и соплеменникам, растворились в воздухе под его любопытным взглядом. Я плохо знаю немецкий, который близок к голландскому, так что наше словесное общение пока застопорилось на уровне – „моя твоя не понимает“. Но есть же язык жестов! Да и лицо у него живое и смышлёное. Он очень быстро и очень похоже показывает всех окружающих. Особенно хорошо и похоже у него получается один врач из русского госпиталя – Николай Иванович Кусков. Тощий негритёнок точно показывает, как ходит толстяк, широко расставляя ноги, и как, прежде чем что-то сказать, перехватывает воздух! Теперь усилием воли убираю с лица глупую улыбку, когда случайно пересекаюсь с хирургом.
Так что у меня теперь есть такой ординарец. Правда, пока он окончательно не выздоровеет, поручать ему особо нечего. Да и не всё он понимает, а я – не всё могу объяснить. Пока нас разделяет языковой барьер, прогнать я его не могу, надо внятно ему объяснить „что“, „как“ и „почему“. Да и привязался я к нему. Пока затишье в боях и у меня не так много работы, открыл „школу“. Я его учу русскому, он меня – своему. Любопытно, так много согласных подряд. Мне трудно оценить, насколько он хорош в бурском, но с русским – пока большие проблемы. Вот так и живём. Кстати, я принял решение, что его беру на работу. Буду платить ему три целковых в месяц, как в армии. Ординарец всё-таки!
Как родной город? Как ты? Появлялся ли Краснов? Если появится, извинись за меня, что пишу крайне редко и мало. Передавай привет. А я ему обязательно напишу.
С уважением и любовью, твой сын, Леонид Фирсанов».