Но упрямый ум Толстого не мог остановиться на том, что он поступает как все и, следовательно, поступает верно. Первый же опыт причастия после длительного отказа от него вызывает в нем душевное отторжение. «Никогда не забуду мучительного чувства, испытанного мною в тот день, когда я причащался в первый раз после многих лет. Службы, исповедь, правила — всё это было мне понятно и производило во мне радостное сознание того, что смысл жизни открывается мне. Самое причастие я объяснял себе как действие, совершаемое в воспоминание Христа и означающее очищение от греха и полное восприятие учения Христа. Если это объяснение и было искусственно, то я не замечал его искусственности. Мне так радостно было, унижаясь и смиряясь перед духовником, простым робким священником, выворачивать всю грязь своей души, каясь в своих пороках, так радостно было сливаться мыслями с стремлениями отцов, писавших молитвы правил, так радостно было единение со всеми веровавшими и верующими, что я и не чувствовал искусственности моего объяснения. Но когда я подошел к Царским дверям и священник заставил меня повторить то, что я верю, что то, что я буду глотать, есть истинное тело и кровь, меня резануло по сердцу; это мало что фальшивая нота, это жестокое требование кого-то такого, который, очевидно, никогда и не знал, что такое вера...»
Толстому стало «невыразимо больно». Но — «я нашел в своей душе чувство, которое помогло мне перенести это. Это было чувство самоунижения и смирения. Я смирился, проглотил эту кровь и тело без кощунственного чувства, с желанием поверить, но удар уже был нанесен. И, зная наперед, что ожидает меня, я уже не мог идти в другой раз».
Что же случилось в тот день? Ни посты, ни молитвы, ни исповедь, ни само по себе причастие не вызывали в нем отторжения, но, напротив, будили радостное чувство. Радость он испытал от чтения житийной литературы, особенно Четьих миней. Но требование священника подтвердить, что вино и хлеб есть кровь и тело Иисуса, было «невыразимо больно». Здесь интеллектуальная совесть Толстого спотыкается, не может этого принять.
Это самое загадочное место в «Исповеди» Толстого. Невероятно предположить, чтобы «робкий» сельский священник «заставлял» барина, подошедшего к причастию, что-то «повторять» за ним, тем более что в момент причащения вообще-то молчат. Скорее всего, речь идет о молитве Иоанна Златоуста, которую священник (и с ним прихожане) читает перед причастием. В этой молитве есть слова: «Еще верую, яко сие есть самое пречистое Тело Твое, и сия есть самая честная Кровь Твоя». Вероятно, именно они смутили Толстого. Но почему? Разве он никогда их не слышал?!
Вторым важным моментом, оттолкнувшим Толстого от Церкви, было требование молиться в храме за властей предержащих и воинство. Но Толстой не находил такого требования в Евангелии. И вновь разум его бунтует, противится насилию, не может принять на веру то, чего он не видит и не понимает.
«Православие отца кончилось неожиданно, — вспоминал Илья Львович. — Был пост. В то время для отца и желающих поститься готовился постный обед, для маленьких же детей и гувернанток и учителей подавалось мясное. Лакей только что обнес блюда, поставил блюдо с оставшимися на нем мясными котлетами на маленький стол и пошел вниз за чем-то еще. Вдруг отец обращается ко мне (я всегда сидел с ним рядом) и, показывая на блюдо, говорит:
Илюша, подай-ка мне эти котлеты.
Лёвочка, ты забыл, что нынче пост, — вмешалась мамй.
Нет, не забыл, я больше не буду поститься, и, пожалуйста, для меня постного больше не заказывай.
К ужасу всех нас он ел и похваливал. Видя такое отношение отца, скоро и мы охладели к постам, и наше молитвенное настроение сменилось полным религиозным безразличием».
Отречение от литературы
Вместе с духовным кризисом Толстой переживает серьезный творческий кризис. После «Анны Карениной», завершенной в 1877 году, до 1881 года Толстой почти не пишет ничего художественного. Главным его произведением этого периода является «Исповедь», написанная пронзительно честно, искренне, на разрыв души, но не имеющая ничего общего с «изящной словесностью».
Начатые или задуманные произведения им брошены. От того, что уже написано и принесло славу, он прилюдно презрительно отрекается. С таким же презрением отзывается о литературных святынях, даже о Пушкине. Порой это напоминает какое-то хулиганство. Толстой ведет себя как
В присутствии литературных поклонников в издевательских выражениях говорит о «Войне и мире» и «Анне Карениной», к примеру, в кабинете директора гимназии Поливанова в Москве, куда он пришел устраивать сыновей Илью и Льва. В кабинете оказались жена директора и бывший учитель тульской гимназии Марков, старый знакомый Толстого.
Марков спросил: правда ли, что он теперь ничего не пишет?
Правда, — ответил Толстой вызывающе. — Ну и что
же?
Да как же это возможно, — воскликнул Марков, — лишать общество ваших произведений?!
Толстой спокойно ответил: