Таково первое печатное заявление о гипотетическим разуме, известном как «демон» Лапласа. В начале XIX века развитие статистической науки, названное «лавиной статистики» философом Йэном Хэкингом, начало подкапывать фундамент детерминизма, господствовавшего в век Разума. Войны времен Французской революции вызвали к жизни не только всеобщую мобилизацию и народную армию, но и разрастание сведений о потенциальных солдатах этой армии. «Национальные государства, – говорит Хэкинг – заново классифицировали, считали и вносили в списки своих жителей». Возрастала убедительность статистических моделей, подсказанных собранными данными такого рода, а также все увеличивавшимися в объёме сведениями о ненормальных поведении и состояниях, подлежавших государственному контролю: о самоубийствах, преступлениях, бродяжничестве, сумасшествии, проституции и болезнях. События, которые на уровне индивида казались и были случайными, могли быть в целом подчинены статистическим закономерностям и предсказаны, с точки зрения их количественных приливов и отливов, уровня самоубийств или психических заболеваний в границах всего общества. Возникли понятие нормы и идея соответствия нормам. Вот слова Хэкинга:
Парадокс, таким образом, заключается в том, что сбор, регистрация и анализ данных о случайных происшествиях (хотя момент обратного воздействия и подтачивает их случайность) приводил к установлению общих правил и социальных закономерностей. Так обстояло дело в науке XIX века, и процесс увенчался применением статистических законов в термодинамике, изучением тепла, и даже в начале XX века, новым пониманием физических законов, достигнутым благодаря квантовой теории. При охвате единым взором большой исторической протяженности интересно отметить, что проблема обратного воздействия, на которую обращает внимание Хэкинг в связи с социологическими дисциплинами, находит параллель в физике: оказывается, наблюдение может быть внутренним компонентом самой физической реальности. Об этом писал Нильс Бор, давая свою интерпретацию квантовой механики.
Кажется, все это очень далеко, да так и есть, от Шуберта и Мюллера и от их падающего листа. Но исторический период, когда создавался «Зимний путь», был переломным при переходе от старого мира познания к новому. И я готов утверждать, что тут лежит одна из причин углубляющегося влияния «Зимнего пути» с момента его написания в 1827–28 годах до современности включительно. Дело не в том, что «Последняя надежда» или «Зимний путь» в целом задумывались Мюллером или Шубертом как вклад в кипящие дебаты о детерминизме и статистических доказательствах – такое предположение выглядело бы несерьёзно. Однако стихотворение и песня подпитываются интеллектуальным климатом эпохи, когда вероятность и провидение были предметом диспута. Что еще более важно, идея нормальности, родившаяся в 1820‐х, не может не влиять на исполнителя или слушателя «Зимнего пути». Скиталец возбуждает наш интерес потому, что он похож на любого человека – мужчину ли, женщину, – или потому что он образец патологии, отщепенец? Обдумывая «Зимний путь», я все время задаю себе этот вопрос. Отождествляем мы себя со скитальцем или стараемся отграничить себя от него? Вызывает ли сочувствие или отторжение? Даёт ли он нам заглянуть в человеческий внутренний мир или смущает нас? Он человек с отклонениями или нормальный? Беспокоящее требование ответов на эти вопросы придаёт «Зимнему пути» способность овладевать умом.