Но Люциуш думал о другом. Поднялся легкий ветер, и ему казалось, что вдали шумят листья на ветвях. Мысленным взором он видел бук, заполненный пациентами двор, зимнего солдата, исчезающего в белой пустыне. Крайняк был прав: иные раны болят и после ампутации. Но он должен был еще отдать дань прошлому.
Последние сто шагов он прошел в одиночестве.
Солнце только-только поднималось из-за холмов. Вокруг него по дворам разносились хрюканье и гогот. Лица старых женщин обернулись ему вслед. От хижин исходили запахи растительного масла и лука, через солому, покрывавшую крыши, пробивался дымок. Люциуш вспомнил дни, когда они с Маргаретой под взглядами молчаливых детей осматривали солдат, расквартированных в комнатушках, где летали перья и пахло свечным жиром. Как, подумал он, деревенские жители вспоминают об этом – как о визите друга или захватчика? Раздался птичий гомон, пара соек опустилась на поваленный столб изгороди. Перед ним распахнулось полотно дороги: он пришел.
Снаружи мало что изменилось. Деревянный фасад по-прежнему выглядел темным и старым, фундамент оброс травой. На колокольне угнездились два черных аиста; вокруг дверного косяка осторожно подбирались вверх побеги желтофиоли. Но все остальное в общем осталось прежним. В узкой щели ждала зачарованная темнота, как было четыре года назад.
На этот раз дверь оказалась незаперта.
Во многом все было таким же, как в его воспоминаниях, только уменьшилось, и свет сейчас проникал сквозь полуразрушенную южную стену, а не с севера. И было пусто. Не было, разумеется, солдат – но не было и одеял, и тюфяков, и операционного стола, сооруженного из церковных скамеек.
Видимо, все сожгли. Что ж, так и должно было случиться. Он никого не винил; наверное, кто-то смог согреться зимой.
Было прохладно, и воздух не отдавал знакомым запахом извести, йодоформа, карболки, соломенных тюфяков, гниющих ран.
Люциуш медленно прошел по центру нефа, следуя тем путем, которым обходил своих пациентов, и, дойдя до конца, повернул и вошел туда, где находилась палата для умирающих. На полу ничего не было, он мог идти напрямик, но привычка ежедневного обхода его не отпускала; нехорошо ступать там, где когда-то лежали больные.
На полу след воронки. Крыша, которую они починили, еще держалась, хотя южную стену пробил другой снаряд.
Природа брала свое, папоротники и трава пробивались сквозь щепки. Пол засыпан землей и листьями, пара робких побегов тянулись вверх, к свету. Сцена распятия раскрашена потеками птичьего помета, и, проследив взглядом наверх, Люциуш заметил движение в стропилах – лицо уставившейся на него совы. Когда он шагнул вперед, птица обеспокоенно встрепенулась и, расправив огромные крылья, ринулась к нему, а потом резко взмыла вверх бесшумным комком перьев и пуха.
Он продолжил обход. Благовещение в алтаре намокло и разбухло, краска полопалась, пошла трещинами, вздулась вокруг Гавриила, как будто Мария упала в экстазе на колени не от появления ангела, а от этого провала в позолоченном мироздании.
Он остановился возле шкафов, где когда-то хранились медикаменты. Теперь они были пусты, если не считать нескольких ампул атропина и хлоргидрата среди залежей крысиного помета. Веронала не было. Он нашел старую разгрызенную упаковку бинтов. Несмотря на кошек, крысы явно распоясались, стоило Маргарете исчезнуть.
Перед дверью ризницы Люциуш мгновение помедлил, словно надеясь найти там ее. Но внутри было пусто, совершенно пусто, там не осталось ничего, как и во всей церкви. На полу виднелись следы – там, где когда-то стояла ее кровать. Кровать тоже унесли. Даже пейзажный набросок Хорвата исчез. Может быть, она успела взять его с собой, несмотря на неразбериху эвакуации? Вот важная разница между ними: для Маргареты Йожеф Хорват оставался пациентом, которого она могла вспоминать с нежностью, даже с любовью, как любишь человека, о котором заботился, хотя его и нельзя было спасти.
Люциуш снова остановился и посмотрел в окно на квадрат неба, к которому обращал свои бесчисленные мольбы, пока она лежала больная. Сквозь ветви он видел контуры своего прежнего жилища, которое было, оказывается, расположено так близко от нее. Ведь здесь она сидела, смотрела в сторону его двери. Он прикоснулся к подоконнику и замер.
Кто-то положил туда два маленьких белых, почти идеально круглых камешка.
Это мог быть кто угодно, подумал он, пока его мир сужался до размера этих точек. Любой солдат, любой деревенский ребенок.
В руке они были прохладными; в пыли отпечатались два пустых кружка.