В интерьерном плане «ГрОб-студия» напоминала кружок по интересам. В советское время они как раз часто располагались в квартирах на первом этаже, мой отец в начале перестройки вел такой фотокружок в соседнем доме. Задернутые изумрудные шторы. На стенах нет ни одного неживого места: все сплошь завешано фотографиями, плакатами, коллажами, посреди которых выделяется большая панорама Иерусалима. Залежи компакт-дисков и видеокассет. Гитары, магнитофоны, микшерный пульт Alesis. Надежно устланный ковром пол. Непререкаемо включенный телевизор. Старая советская табуретка с бледно-голубым покрытием и следами глубокого ожога. Мне не хотелось бы лишний раз эксплуатировать детскую символику, но «ГрОб-студия» на самом деле была похожа не на рок-клуб, не на лабораторию, не на притон, а, повторюсь, именно на советский кружок, причем кружок многобокий: сразу хоровой, и музыкальный, и драматический, а также художественной росписи, умелых рук и авиамоделирования. Самое трудное – это, сидя внутри, попытаться уразуметь, что каморка на первом этаже и есть та самая мастерская всех мышеловок, звездопадов и лунных переворотов. Вопль «Я люблю голубые ладони и железный занавес на красном фоне» самозародился под этим потолком. На двадцати (если не меньше) квадратных метрах десятилетиями был расфасован паек для сотен тысяч (если не больше) растравленных душ. Был такой английский телефильм ужасов «Stone Таре» (1972) про то, как стены старого дома впитывали все происходившее в нем и тем самым порождали призраков, которые суть одна из форм звукозаписи. Когда я второй раз засыпал в «ГрОб-студии», мне тоже стало казаться, что в комнате отраженным эхом все еще голосит та самая воробьиная кромешная отчаянная хриплая неистовая стая.
Когда Егор записывал свои ранние альбомы, то барабаны было слышно на ближайшей автобусной остановке – факт, подтвержденный многими его гостями той поры. В конце 1980-х соседи всерьез намеревались выселить его из квартиры. Много было сказано и написано про давление со стороны КГБ и иные политические преследования, но почему-то упускают из виду абсолютный коммунальный саунд-террор со стороны уже самого сочинителя: представьте, если у вас за стеной дубль за дублем записывается, например, альбом «Некрофилия» и это продолжается сутками. Впрочем, в последние годы жизни Летов достиг таких степеней эмпатии, что, когда у соседа родился ребенок, он застенчиво осведомился, не мешают ли тому плановые репетиции. Сосед, в свою очередь, сообщил, что, напротив, помогают скорее уснуть. Да и барабаны в ту пору уже использовались электронные.
В случае Летова говорить о сибирском и даже омском панке не вполне прицельно, я бы скорее сузил термин до чкаловско-осмининской волны, взметнувшейся строго из этой кельи. Предельная сжатость и концентрация энергии, обусловленная обилием ограничений самого разного свойства, и дала в итоге столь широкомасштабный оглушительный эффект. Огромность мира – это нагромождение отрицаний, если по Башляру.
Эта прожженная голубая табуретка в студии долго не выходила у меня из головы. Я думал, что сам метод «Гражданской обороны» состоит в резком и взрывном сокращении дистанции. Из крысы – прямо в ангелы. Негодная аппаратура, мат, отсутствие «профессиональных навыков», социальная, да и географическая изоляция и прочее нагромождение отрицаний – не столько поза, сколько необходимые условия для резкого перехода в иное качество, в огромность мира. Это история о том, как совершенно одиночный звуковой пикет вдруг превращается в музыку толпы. Как, имея прозвище Дохлый, начать петь с такой несдержанной мощью, что чуть ли не половина заинтересованного населения будет представлять тебя неким сибирским Микромегасом.
По летовской логике важно, чтобы отправная точка была бесконечно далека от блаженной цели. Сочинить нечто действительно созвучное калифорнийской психоделии конца 1960-х годов можно только здесь, на этой голубой табуретке. Один неверный удобный шаг по направлению к цели лишает тебя всех преимуществ-недостатков и прочих антирегалий. Не может быть «Прыг-скока», если приехать в Лос-Анджелес, засесть в мимикрическую студию и нанять, например, продюсера Брюса Ботника, писавшего The Doors и тех же Love. Взамен будет обычная практика карго-культа, которому Летов, в сущности, сопротивлялся. Он-то хотел быть не как группа Love, но самой группой Love. Отсюда его постоянное стремление называть свои вещи чужими именами – «Сто лет одиночества», «Невыносимая легкость бытия», «Долгая счастливая жизнь». В его системе они перестают быть цитатами и ссылками, а становятся новыми версиями самих себя. Это чем-то сродни старой акмеистской браваде: «Часто приходится слышать: это хорошо, но это вчерашний день. А я говорю: вчерашний день еще не родился. Его еще не было по-настоящему. Я хочу снова Овидия, Пушкина, Катулла, и меня не удовлетворяет исторический Овидий, Пушкин, Катулл».