Она отставила лиру, и так же, как только что снимала, по одному, вернула перстни на крошечные, словно бы детские пальцы. Хозяйка положила тяжёлую ладонь Бюрену на рукав – скоро часы пробьют, пора… А он всё смотрел, будто зачарованный, как Нати по очереди надевает на пальцы колечки – с белым камнем, и с красным, и на безымянный палец, на место обручального – перстёнек с мутно-розовым камнем, смертный дар безжалостной госпожи Тофана.
«Октября десятого сего года обер-прокурор М. изволили ужинать в доме канцлера Г-на. По правую руку от М. помещалась княгиня Н. Л-на, весьма печальна из-за отъезда своего амура, обер-гофмаршала Г.Р.Л. Обер-прокурор изволили рассказать княгине Н.Л. несколько анекдотов, и столь забавных, что дама сия ожила и до окончания суаре смеялась, не умолкая. По окончании приёма обер-прокурор изволили поехать в гости к приятелю своему, А. П-ву, и только потом домой. Доложили сие дворецкий гр. Г-на Лялин и кучер обер-прокурора М. Малофей сын Петров».
У вермфлаше не может быть собственного дома. Дом вермфлаше – тот, где обитает его хозяйка. Первый Зимний, Третий Зимний, Петергоф, Летний. В каждом найдутся покои, смежные с императорскими, с комнаткой – ну, для этого самого. И в каждом отыщутся часы, играющие гавот ровно в полночь.
Карета подъехала к его очередному – Третьему Зимнему, да. Ещё издали Бюрен разглядел сидящую на ступенях сгорбленную чёрную фигуру. Хрупкую тень на первом снегу, под двуглавой крылатой растопыркой на взлобье фронтона – как когда-то, в Москве…
– Что с тобою, Анисим? – Бюрен спрыгнул из кареты, подбежал и присел с ним рядом, на ступени, на снег, на роскошную свою шубу из семи, нет, из десяти сибирских белых волков.
– Да в глазах потемнело, Яган. – Маслов тростью водил по первому мягкому снегу, чертил треугольники и круги, то ли масонские, то ли так. – Шёл от вас домой, от Аврашки, и что-то вдруг прихватило. А карету всё не подают – видать, твой эскорт её отодвинул.
– Я велю довезти тебя на своей. – Бюрен взял его руку, удивляясь и радуясь, что вдруг вернулось прежнее их «ты». – И велю Лестоку немедленно к тебе приехать.
– Лесток был у меня, – сказал Маслов с таким выражением, что Бюрен тотчас поглядел ему в лицо – и отшатнулся. Лицо под пудрой было чёрное, как у повешенного. Муарово-чёрное, как лики мучеников на сумрачных русских иконах.
– И что сказал Лесток? – спросил Бюрен. И ладонь прокурора в его ладони была холодная, тёмная, муаровая, с голубыми ногтями.
– То, что есть. Я отравлен, я умираю. Я знаю, что ты, как мог, защищал – но, значит, не по силам мы с тобою взяли противников. Прошу, не забудь – о жене моей, о мальчишках…
– Их что – уже двое?
– Уже трое, – вдруг улыбнулся Маслов, прежней лукавой улыбкой, но – не разжимая губ, – а ты и не знал.
– Я пришлю к тебе лекаря, ещё одного, тюремного, из крепости, – быстро заговорил Бюрен, порывисто обнимая друга, заворачивая в пушистую белую шубу – согреть, защитить. – Ты только не умирай, погоди. Я отправлю гонца в Дерпт, к засранцу Лёвольде – и он перешлет нам противоядие, я знаю, у него есть. Должно быть. Или он сам привезет. – Бюрен вспомнил чёрные шрамы на руке у Рене – конечно, у того есть нужное противоядие. И ему придется вернуться и исправить – то, что он натворил.
– Ты езжай домой, в моей карете. – Бюрен сам встал и Маслова поднял с собою, обнимая за плечи. – Через час будет лекарь. И завтра к вечеру – будет противоядие. Только дождись, не умирай.
Бюрен сам довёл его до кареты, усадил, укутав в собственную белую шубу – из семи, нет, из десяти волков, – и взбежал по ступеням, не дожидаясь, как карета отъедет.
В антикаморе ждали его братья Плаццены, Александер и Вольдемар, два одинаковых кудрявых циркуля. Бюрен коротко и толково отдал распоряжения – доставить из крепости на Заячьем острове ката-лекаря Аксёля, сразу в дом Масловых. И привезти из Дерпта Рене Лёвенвольда – как можно скорее, в посольской скорой карете. Нет, в чёрной карете – она быстрее бежит. Пока – всё. Бюрен выдохнул, братья откланялись и убежали.
И только потом он вошёл в свои комнаты – смежные, как всегда, с императорскими.
Бинна сидела в кресле, напротив окна, и вязала. На стене за её спиной висели две бесценные тарелки, работы итальянца Палисси.
– Что с тобою? – спросила Бинна, не глядя на него, не поднимая глаз от вязания.
– Почти ничего.
Бюрен зашёл за спинку её кресла, снял со стены тарелку со свернувшейся спящей змеёй – и ударил об пол.
А потом и вторую, со змеёй, плывущей в нечистых водах, среди расплетённых трав.
Бюрен сперва привычно взбесился, когда их увидел. Безнаказанность приучила его не стесняться, не сдерживать эмоций, взрываться – и только потом уж думать. И когда в десять пополуночи, в манеже, он увидел Плаццена и этого, ката-лекаря из крепости, Аксёля – он взбесился, конечно. Аксёлю не давали знать, кто его хозяин, он видел «его милость», «нашего друга» в чёрной «бауте», и тут – ап! – и скотина Плаццен привёл его почти в дом, где «его милость» без маски, открыт, как на ладони.
А потом он понял, почему они вдруг заявились – вот так.