Вот почему отчет по земгальским посессорам вылетает из головы мгновенно, а сопливое лёвенвольдовское письмо крутится в памяти, да ещё повторяясь на разные лады, словно барочная ария «да капо»?
Князь разозлился и со зла пошёл совершенно по-идиотски, с бубей – Ливен изумлённо поднял брови. Они играли вдвоём, равные по коварству игроки, и оттого не делали ставок, «гоняли дуру».
– Не выспался, – оправдался князь, – всю ночь мне снился повешенный. Но не кто-то конкретный, а из тарот. По-французски эта карта называется «Potence».
– «Возможно», – машинально перевел на немецкий Ливен. – Грядут перемены, ваша светлость. Повешенный снится к переменам.
Они ждали гостей, намереваясь играть вдвоем против них – на одну руку. Два молодых ярославских помещика на беду свою потянулись к столичным звёздам, и Ливен не упустил шанса, пригласил их за свой роковой катран.
– Что-то Коцюбинский с Патрикеевым запаздывают, – посетовал полицмейстер, – мы с вами уже час демонстрируем друг другу достоинства наших с вами картёжных школ, а гостей всё нет. – Он перетасовал колоду и раздал карты по-новой. – Вот скажите, ваша светлость, неужели вы так блистательно играете – и вовсе без обмана?
– Я как-то пытался объяснять вам, Ливен, но вы поленились слушать, – напомнил князь. – Карточная игра невозможна совсем без обмана. Но в тюрьмах шулеров бьют больнее, оттого и обман – тоньше. Я в своё время в двадцать и один выиграл на четырех очках, поднял к валету валета и более брать не стал, а банкир нахватал себе – у него вышел перебор. Орал потом, что так играть нельзя – вся Восточно-Прусская тюрьма стояла на ушах.
– Не то, – отмахнулся Ливен, – это чутьё, тонкий расчёт.
– За подобный расчёт на Митаве тоже можно было зарогатиться канделябром, – мечтательно вспомнил князь.
Прибежал мальчишка с запиской, Ливен развернул, прочёл и скис.
– Не приедут, – бросил он мрачно, – и Булгаков наш у бабы. Куковать нам с вами вдвоем, ваша светлость, – если не заскучаете и не оставите меня.
– Вы были у нас дома? – спросил князь не менее мрачно. – Что ни день скандал или истерика. Третьего дня был труп. Дурак я буду, если променяю ваше общество на собственное змеиное кубло.
Ливен поглядел на него поверх веера карт. Князь отметил про себя, что глаза у его визави тоже джиокондовские, как и его усмешка, узкие щели в сощуренных тяжёлых веках.
– Пастор опять про вас болтает, – сказал Ливен, – то есть Сонька болтает, но мы-то знаем… Ваша светлость редкостное трепло выбрали, чтобы исповедаться, хотя тоже, конечно, два сорта дряни – он и Епафродитка.
– Порой очень хочется кому-то выговориться, – сознался, смущаясь, князь, – хоть к кошке готов на крышу… Когда столько прошлого, и всё это подступает, и тревожит, и не даёт дышать… А что он болтает?
– Да дурное, в том-то и дело. Дойдет до Бобрищева – выйдет кукса. Неужели вы писали к Лёвенвольду в ссылку? И он отвечал?
– Было дело, – кивнул князь, – но писем больше нет, и Лёвенвольд помер. Осталось пасторское слово против моего, хотя, само собою, в наше время для дыбы и этого может оказаться достаточно. Да, – князь нахмурился, – я, конечно, мечтал вернуться в столицу, но не в оковах и не в железной клетке. И не из-за подобной глупости.
– Я побеседовал и с Фрицем, и с его болтуньей женушкой, – сказал Ливен, – надеюсь, я был убедителен. Я ведь умею быть убедителен – вот спросите атаманшу Козловскую.
– Вот ещё! – фыркнул князь. – Но я верю. Я видел вас в деле, ещё в Петербурге.