Барон обмакнул перо, задумался. За три года барон привык к каторжанину Орджоникидзе. И хотя тот непрерывно бунтовал, испытывал по отношению к нему нечто вроде профессиональной гордости — вот, мол, этакие-то люди содержатся во вверенной мне крепости! Теперь, перед отправкой Григория Константинова Орджоникидзе на вечное поселение, барон ловил себя на том, ему вроде будет недоставать этого человека.
Если ты не склонен к истине и свободе, можешь стать влиятельным и сильным, но великим — никогда.
А барон — у каждого свой стих, свой жанр — мечтал о величии, не чурался ни истины, ни свободы, потому и тянулся к Орджоникидзе. Не раз, выискав подходящий предлог, наведывался к нему в одиночку, подолгу говорил с ним. Особенно участились его визиты с началом войны, когда сомнения все больше одолевали. Исследуя собственную душу, он по-новому оценивал былые промахи, уличал себя в чем-то, поневоле делался скромнее. Никому ни за что не признался бы он в том, но не только однообразная серость окружения, включая семью, не только звериная скука островной жизни, едва скрашиваемой усердным чтением, толкали его к необычному каторжнику, нет — притягивала и подавляла убежденность Орджоникидзе. Какой живой, открытый характер, сколько энергии, отзывчивости. Поразительно работоспособен. Только с ним и можно потолковать серьезно…
Когда неизбежность революции пророчили матросы или солдаты, даже всходя на эшафот, барон воспринимал их выкрики лини, как предсмертные хрипы фанатиков — не более того. Когда же рассудительно, веско, с высоким достоинством говорил этот умный и, главное, убежденный человек…
Убежденность не изобразишь, не спрячешь — у нее нет ни облика, ни формы. Барон видел и понимал: убеждения Орджоникидзе таковы, что он не поступится ими, отстоит их даже ценой жизни — уже доказал это и прежде и теперь тремя годами Шлиссельбурга. И еще важнее: убеждениями он дорожил не потому, что это были его убеждения, а потому, что считал их истинными, полезными людям, отечеству. Именно это больше всего, как сам барон признавался себе, смущало его. Подобно тому как преступника тянет к месту преступления, вновь и вновь барона тянуло в камеру Григория Орджоникидзе.
Как-то Серго привел барону аттестацию, данную Бисмарку кем-то из марксистов или самим Марксом, — привел, намекая на него, барона: «Слуги реакции не краснобаи, но дай бог, чтобы у прогресса было побольше таких слуг». — «Благодарю, — усмехнулся тогда барон, помрачнел, возразил мысленно: — Дал бы бог, чтобы у реакции стало побольше слуг, хоть отдаленно похожих на тебя». И вздохнул. На всем протяжении неоглядного фронта позорные провалы, казнокрадство, бездарность, продажность, как в прошлую войну — с японцами, нет, еще хуже. Еще бессовестней, безответственней наши «отцы отечества»! А здесь… этот… «изобретатель и гений», в кандалах, в одиночке, вымотанный карцерами, только о благе отечества и печется, только о величии, о могуществе его и мечтает. Видно, впрямь наше дело швах, ежели некому больше печься. Варшаву сдали!.. Отставка военного министра, назначение верховной комиссии для расследования злоупотреблений, вызвавших неудачи на фронте… Нет, этим дела не спасешь. Не Сухомлинов виноват. Монархия сгнила до корней, пороки ее органические, необратимые. Господи! Спаси Россию. Помилуй,
Вновь барон обратился к статейному списку: «Может ли следовать пешком?» Что за дичь сочиняют в наших департаментах?! Ну как, милостивые государи, человек в кандалах пойдет этапом через всю Сибирь?! Идиоты! Ох, уж лучше бы вам, «товарищ Серго», сидеть у меня под крылышком…
Этап. В былые, не столь отдаленные, времена устав об этапах в сибирских губерниях учреждал на сем горестном пути шестьдесят один перегон. Сотня арестантов, скованных по рукам и ногам кандалами да еще друг с другом цепями — по три пары вместе, брела и брела: «лето и зиму, весну и осень — полтора, а то и два года. Там, на этапе, рожали, там и умирали, ненавидели и любили. Ныне эпоха цивилизации и гуманности — порядки и нравы, говорят, помягче. К тому же проложен железнодорожный путь к Тихому океану. Однако… Путешествие из Питера в Якутск не своею волею остается тем же: десять тысяч верст от тюрьмы до тюрьмы, от острога к острогу в компании колодников.
Барону представилось, как шагает — зимой! — кавказец, с больными ушами, с прочими благоприобретенными в Шлиссельбурге недугами. Одежонка плохонькая! — И шубы порядочной не нажил, член Центрального Комитета!..
Но ведь он — твой враг. Он хочет разрушить твой дом, пустить по миру тебя и твоих детей. Окажись он на твоем место, а ты — на его, пощадит он тебя? Возлюби врага своего, — призывает Христос. А шеф жандармерии: жалость — ржавчина в нашем деле.
Барон помешкал, приблизил ручку к строке «Может ли следовать пешком?». Снова помешкал, отмахнулся от кого-то, как бы избавляясь от наваждения, решительно скрипнул пером: «Может» — и припечатал яростную точку, почти восклицательный знак.