Я очень отчетливо представляю себе Юлю лежащей с раздвинутыми ногами на этой грязно-зеленой тахте. Она пьяна, под глазами темнеют глубокие круги, губы слегка опухли и горят нездоровым огнем. Вагина хорошо видна, редкие черные волоски намокли. Юля ссыт прямо под себя, ничего не соображая одурманенной головой. Майка сильно задрана вверх, специально задрана, чужими руками. Между ее ног темнеет пятно, в комнате легко, почти приятно пахнет мочой.
– У тебя же осталось немного, – вкрадчиво и ласково говорю я Борову, – продай, я сегодня уже ни у кого не найду, голяк, понимаешь?
– Да, х-хорошо, хорошо, – отмахивается Боров, он достает пакет прямо из кармана.
– Не надо, – говорит он, когда я протягиваю розовые деньги, – он не п-полный, мы с Юлькой к-курнули из него пару раз. Спина вроде не т-так болит тогда и бок.
– А что бок? – равнодушно спрашиваю, не моргнув глазом прячу купюру вместе с пакетом в бумажник.
– Болит с-справа, – объясняет Боров, – слушай, а что, если п-п-печень отбили?
– Стас, ему к врачу надо, я же ему говорю.
Юля снова вскакивает, я бесстыдно пялюсь на глубокую складку между ног. Я считаю, что вполне могу смотреть, зачем она так одевалась? Юля подходит к Борову, трогательно берет его лицо в свои ладони и поворачивает в мою сторону.
– Смотри, какие у него глаза, – как-то с вызовом, словно предполагая, что я не стану обращать на глаза Борова никакого внимания, произносит она.
– И что у него с глазами?
– Они желтые, Стас! Что у него с глазами!? Ты что, ослеп?!
Я наклоняюсь ближе и заглядываю Борову в лицо. Он, стесняясь, косит куда-то вбок. Веки припухли, но все равно очень хорошо видно, что глаза у Борова желтые, как новорожденные цыплята.
Когда я был студентом, то переболел гепатитом в легкой форме. Меня лишь тошнило сперва, а потом я просто соблюдал диету, сушил на окне плоды шиповника, и старался ни при каких обстоятельствах не сгибаться пополам. Врач, женщина с волосами Wella, говорила, что такая поза помешает оттоку желчи. У меня в те дни были точно такие же глаза.
– Может, у тебя гепатит? – говорю я.
– А если у него лопнул желчный пузырь? – очень неверно истолковывает мою мысль Юля.
– Пройдет, – говорю я, – ничего у него не лопнуло. Отлежишься и пройдет. Как ты вообще себя чувствуешь?
– Как говно, – бормочет Боров. – Менты, с-суки.
Я снова думаю о том, почему они его отпустили. Наиболее вероятный вариант – что он теперь будет стучать. У него просто не было выбора, его бы действительно посадили лет на пять, а предварительно отбили ему не только печень, но и мозги.
– Больше пей чая, – говорю я. – Траву можно курить, но водку – не вздумай!
Мы молчим, наверное, с минуту. Сквозняк играет на полу огромными, похожими на пауков, комьями пыли. Юля снова грызет заусенец. На большом пальце широкое серебряное кольцо, неужели ей так удобно?
– У него желтые глаза, – с отчаянием повторяет Юля.
– Да, да, – говорю я, снова проваливаясь в какие-то галлюцинации наяву. – Я пойду, хорошо, кошки?
Я поднимаюсь и мягко жму Борову руку. У него длинные пальцы, но очень широкие и короткие ногти. Смесь аристократизма и бродяжничества.
– Я тебя не п-провожаю, извини, – бурчит он.
– Может, устроишься теперь куда-нибудь? – говорю я ему на прощание. – Ты же бросаешь банковать, а?
Он пожимает плечами. Я протискиваюсь в темную и душную прихожую, Юля следует за мной.
– Стас, – она шепчет, вплотную придвинувшись ко мне. Я гляжу на ее губы, всматриваюсь в ее, в общем-то, некрасивое лицо. – Стас, повлияй на него как-нибудь.
– Ты насчет работы? Пускай занимается сетевым маркетингом. – Я смеюсь над ней, но она не замечает этого.
– Стас, у него есть героин.
Повисает душная пауза. Я ковыряю пальцем отставшие у косяка обои.
– И что… – начинаю осторожно.
– Он нюхает его, – испуганно и еще тише шепчет она, – пока что нюхает.
Мы оба знаем, что это значит. Но я все же знаю немного больше.
– Он говорит, что белый лучше травы, – продолжает Юля. – Дольше прет и… и что мозги прочищает. Сейчас ты уйдешь, а он обнюхается. Он с самого утра хочет, говорит, что героин помогает от боли.
– Помогает, – говорю я, – смотря от какой боли.
Она зачем-то кладет мне руку на грудь. И неожиданно я вижу без прикрас всю эту тесную, душную, пыльную жизнь. И в центре грязной кутерьмы – наивный и больной Боров, которому очень дорога эта баба, с обгрызенными ногтями и некрасивым лицом. «Я напишу об этом рассказ, – вдруг решаю я, – напишу о том, как человек не может привыкнуть к грязи. К хорошему быстро привыкают, точно, а к плохому – никогда».
Ее рука все еще лежит у меня на груди. Сердце принимается колотиться быстро-быстро.
– Не нюхай с ним никогда, – я тоже перехожу на шепот, – если предложит, не надо. Боров вряд ли спрыгнет, а у тебя тем более не получится.
Она глядит на меня измучено и с обреченностью. На слишком выпуклом лбу, как масло, блестит свежий пот. Ей хочется плакать, и мне отчего-то тоже.
Что ж ты плачешь, лицо некрасивое…
Вкрадчивый голос декламирует это в моей голове.
Что ж ты плачешь, я солгал, мда…