Проститутка делает шаг к нам, но подойти вплотную опасается. Мимо проносятся светящиеся как елочные гирлянды вечерние машины, мы наверняка привлекаем внимание, разыгрывая такую сцену на обочине. Девушка мнет в руках свою сумочку, ее губы вытягиваются в плотную линию. У меня першит в горле от выхлопных газов и отравленной придорожной пыли.
– Ладно, триста, – говорит она чуть не плача.
Червь недобро улыбается. Я чувствую, что меня сейчас стошнит. А чего я хотел здесь, на обочине? Мимолетного счастья? Я по привычке ищу счастья, не думая о том, что большинство людей так и живет в мире, не имея счастья. Мужчины и женщины – проститутки и их клиенты – все скучно и невыносимо, и может быть, не дай-то Бог, я так и не найду повторения Лены, не ее двойника, нет, а опять счастья.
– Да пошла ты! – говорит Димедрол, – у меня лично денег нет. Ты б поинтересовалась сначала, так что сама прощелкала.
– Вы же сказали, что после с троих. – Черты ее лица сжимаются в злую гримасу, она отвратительна, дешевка. – Козлы, вы меня кидаете?!
– Пошла на х…, б… трипперная! – орет ей Червь. Она делает еще один шаг к нам, глаза у нее совсем черные и безумные. Тошнота кружит мне голову. Я полон яда, он зреет за каждой щекой, в каждой дырке и в каждом кармашке внутренностей, я трясина. Где чудо тошноты, буээээ!? Чтобы стать пустым, свободным, вновь обрести второй свой холодный ясный шанс.
Проститутка делает попытку пнуть ногой крыло нашей машины. Димедрол сильно толкает девку в плечо, становясь на защиту своей собственности.
– Я тебе всю машину сейчас расхерачу! – кричит она сквозь слезы, – давайте бабки, козлы!
Я нервно оглядываюсь на шоссе – милицейского УАЗика пока не видно. Нужно или уезжать, или отдавать ей чертовы деньги.
Проститутка поднимает камень и швыряет его в машину. Стальной корпус гулко отзывается на удар, краска немного скалывается, обнажая светлый шрам шпаклевки.
Димедрол кидается на нее с кулаками.
– Ах ты стерва!
Девка выставляет когти, но Димедрол сбивает ее с ног одним ударом и несколько раз пинает в мягкий живот. Два аборта. Чисто выскобленное нутро. Бесполезные месячные в промежутках между безнадежным бесплодием.
– Надо ехать, – говорю я Червю. Я открываю заднюю дверцу, и внутренности машины обдают меня запахом свежего пота и недавних оргазмов. Рот полон слюны, и я выплевываю пенную слизь, моментально сворачивающуюся в придорожной пыли в темный комок.
Димедрол еще раз пинает лежащую проститутку и молча садится в машину. Я снова оказываюсь на заднем сиденье, но теперь я один. В зеркале заднего вида маячит неясный силуэт, который мы быстро оставляем далеко позади, наедине со своим несчастьем.
Я откидываюсь и прикрываю глаза. Голова полна тяжелых мыслей.
– Тукуй-Мектеб, Адыге-Хабль, Кара-Тюбе – я бормочу эти неясные южные названия, бессмысленные плетения тюркских слов, вроде кириллицы для европейца. Я произношу их, как заклинания, чтобы забыться, пока по моему запрокинутому лицу скользит ничейный свет уличных фонарей.
– Бургун-Маджары, Моздок, Тукуй-Мектеб, – говорю я, – Тукуй-Мектеб, Тукуй-Мектеб…
Глава 16
Порой я оглядываюсь назад и удивляюсь, как мало доброго я сделал. Назвать свой худший поступок в жизни почти ни для кого не составит труда. Он вспомнится сразу же, потому что зло вообще лучше запоминается, чем добро. Другое дело, что мы не расскажем о худшем поступке первому встречному, да и сами постараемся вновь об этом забыть. С хорошими поступками сложнее. Их набор скуден, их ценность сомнительна, говорить о них нескромно. Впрочем, если напрячь память и хорошенько обо всем подумать, то, может, окажется, что и говорить-то не о чем. Так что, и в том, и в другом случае, мы скорее всего промолчим.
Я же все чаще избегаю давать какую-либо оценку любым моим поступкам. Иногда я еду в маршрутке или просто сижу за столом и словно застываю, и такое ощущение, что сейчас все может закончиться, потому что дальше происходить уже нечему. Но все происходит. В такие минуты плачешь без слез и отворачиваешься в окно, и ни о чем не думаешь, не можешь думать в такие минуты, а в голове только какие-то вспышки света и пятна, в которых, как в узорах ковра, при желании можно увидеть все, что захочется.
Но это сейчас, а прежде я всему пытался дать оценку. Я с интересом присматривался к другим людям, примеряя на себя их жизнь, сознательно надевая чужую шкуру. Теперь меня часто охватывает злоба на самого себя, на свой тогдашний лирический возраст. В ранней юности человек представляет сам для себя чересчур большую загадку, а все окружающие являются лишь живыми зеркалами, в которых он с изумлением отыскивает изображения своего собственного чувства, своего собственного умиления, своей собственной ценности.
Теперь я потерял мораль. Вместо этого я приобрел иронию, от которой увядает все, к чему я прикасаюсь. И я такой не один.