Но в течение следующих полутора веков (примерно с 1850-х по 1990-е годы) метаморфозы и ускорения постоянно глобализирующегося капитализма лишь медленно и частично навязывают себя социальной и индивидуальной жизни. Современность, вопреки распространенным представлениям, — это не столько мир, находящийся в радикально трансформированном состоянии, а скорее, как показали некоторые критики, гибридный и диссонирующий опыт периодической жизни в рамках модернизированных пространств и скоростей и одновременно обитания посреди развалин докапиталистических жизненных миров, социальных или природных. Картина Райта из Дерби — это одно из первых открытий свойственной модерну одновременности и смежности в конечном счете несовместимых систем. Фабричное производство, например, не упразднило в одночасье устоявшиеся суточные ритмы и социальные связи аграрной среды. Вместо этого был продолжительный период сосуществования, в течение которого сельская жизнь мало-помалу демонтировалась или подчинялась новым процессам. В период капиталистической модернизации можно обнаружить бесчисленные примеры долговечности старых форм, ценностей, методов и иерархий, пусть в изуродованном и ослабленном виде. Фредрик Джеймисон предполагает, что даже к началу XX века «лишь микроскопический процент социального и физического пространства Запада можно было считать полностью современным в отношении технологий или производства или в значительной степени буржуазным по своей классовой культуре. В большинстве европейских стран эта двойная тенденция не были завершена до конца Второй мировой войны»[23]
.Хотя о степени проникновения модернизации в каждый отдельный момент времени можно спорить, периодизация Джеймисона напоминает нам, что XIX и значительная часть XX века были, по сути, мозаикой разрозненных пространств и времен, часть из которых оказались рационализированы и сформированы новыми институциональными и рыночными требованиями, в то время как во многих других упрямо сохранялись досовременные модели и допущения. Особенно важно, что в качестве исторического поворотного момента он условно берет 1945 год. На обыденном уровне для понимания специфики этого периода мы можем вспомнить, например, о том, что нацисты, разрабатывая свои ракеты «Фау-2», одновременно вынуждены были использовать в качестве основного военного транспорта 1,5 миллиона лошадей[24]
. Вот и все штампы «механизированной войны» XX века. Что еще важнее, как показали авторы от Эрнеста Манделя до Томаса Пинчона, Вторая мировая война по своей разрушительной силе и глобальным последствиям привела к беспрецедентной гомогенизации, положившей конец устаревшим территориям, идентичностям и социальным тканям. Война создала, где это было возможно, чистый лист, который стал платформой для новейшей фазы глобализации капитализма; она явилась тем горнилом, в котором формировались новые парадигмы коммуникации, информации и контроля и укреплялись связи между научными исследованиями, транснациональными корпорациями и военной мощью.Что касается полутора столетий, предшествовавших Второй мировой войне, то один из способов осмысления разрозненной ткани неполной или частичной модернизации предлагает теория дисциплинарных институтов Фуко. Как он отмечает, центральными проблемами, с которыми столкнулись постреволюционные государства и другие влиятельные группы в начале XIX века, были контроль и управление потенциально непокорными слоями населения, вырванными из досовременной среды и моделей труда. Возникает технология власти, которая вводит рассредоточенные методы регулирования поведения больших масс людей на заводах, в школах, тюрьмах, в современных армиях, а позже и в офисных помещениях разрастающейся бюрократии. Особенно во второй половине XIX — начале XX века, это были места, где люди были буквально заперты в течение продолжительных промежутков суток или нескольких дней недели (или гораздо дольше, в случае тюрем) и подвергались действию множества обязательных регламентов и процедур, а также места обучения, нормализации данных и накопления знаний о тех, кто был заключен или принят на работу.