В начале 1900-х годов проблема привычки в рамках современности тревожила многих философов и социальных теоретиков, веривших в демократию участия. Один из самых известных среди них — Джон Дьюи, в частности, опасался, что формы автоматического, привычного поведения, сопровождающие индустриальную современность, вступают в конфликт с возможностью существования думающих, размышляющих граждан, от которых зависит демократическая политика. Однако выход из этого тупика, предложенный Дьюи, состоял в том, чтобы с присущим ему оптимизмом настаивать: привычка в ее современном обличье может сама себя изжить. Новизна и коммуникация, утверждал он, неизбежно будут препятствовать повторяющимся шаблонам. «Каждая привычка требует соответствующих условий для следований ей, и когда привычек много и они достаточно сложные, как в случае с человеческим организмом, поиск этих условий требует усилий и экспериментов… Как это ни парадоксально, но рост возможностей для формирования привычек означает и повышенную восприимчивость, чувствительность, отзывчивость»[29]
. Глубокое понимание Дьюи социальной природы привычки убедило его в том, что общество во многом определяется привычками, которыми оно образовано, и, несомненно, это было одной из причин, почему реформа самых первых ступеней образования имела для него такое большое значение: он считал, что «умные» или коллективно полезные привычки можно воспитать педагогическими методами. Но Дьюи, родившийся в 1859 году (в том же году, что и Анри Бергсон, который разделял многие из его опасений), принадлежал поколению, интеллектуальное становление которого произошло тогда, когда еще было можно, пусть и непростительно, считать, что исследование идеи новизны возможно независимо от логистики капиталистического производства и обмена. В середине XX века ему или кому бы то ни было другому было бы труднее не замечать того, что новое фактически неотделимо от его монотонного воспроизводства на службе настоящего и что оно против любого действительно непохожего на него будущего. К 1950-м годам производство новизны во всех ее удручающих формах превратилось в центральное предприятие экономических систем развитых стран во всем мире.Когда Дьюи скончался в 1952 году в возрасте девяноста трех лет, производство новых форм привычки начало включать некоторые важные элементы будущего общества контроля в режиме 24/7, описанного Делёзом, или интегрированного спектакля Дебора. Подобно тому, как ночное освещение на фабриках Аркрайта было одним из первых намеков на будущее согласование жизненных темпоральностей с потребностями рынка, так и массовое распространение телевидения в 1950-х годах стало еще одним поворотным моментом в присвоении рынком прежде не задействованных периодов времени и пространств. Картину Райта, на которой каждое из заводских окон освещено масляными лампами, позволявшими работать непрерывно, можно представить себе бок о бок с не таким уж непохожим на нее изображением многоэтажного здания середины XX века с окнами, где светились экраны телевизоров. В обоих случаях существует трансформирующая связь между размещением источников света и социальным конструированием времени. Электронно-лучевая трубка была решающим и ярким примером того, как шум и блеск публичного транзакционного мира проникают в самые приватные пространства и загрязняют тишину и уединение, которые Арендт считала необходимыми для существования политического человека. Телевидение быстро переопределило суть того, что значит быть членом общества. Любая видимость ценности образования и гражданского участия улетучивалась по мере того, как гражданин вытеснялся зрителем.
Одним из многих нововведений телевидения было навязывание однородного и привычного поведения сферам жизни, до этого подвергавшимся менее прямым формам контроля. В то же время это обеспечило условия, которые впоследствии сыграют ключевую роль в «экономике внимания» XXI века, работающей в режиме 24/7. Появившись на фоне незаживших ран Второй мировой войны, телевидение стало тем местом, где произошла дестабилизация отношений между уязвимостью и защищенностью, активностью и пассивностью, сном и бодрствованием, публичностью и конфиденциальностью. В силу повсеместной потребности в хотя бы каком-то подобии преемственности и социальной сплоченности после Хиросимы и Освенцима радикальное разрушительное действие телевидения осталось незамеченным. Наоборот, этому новому, совместно переживаемому телевизуальному миру, в рамках которого возможны любые, самые дикие сопоставления, приписывали нормальность и согласованность. Это было вездесущее противоядие от шока. В гораздо большей степени, чем радио, телевидение стало важным местом, где огромное неравенство масштабов между глобальными системами и локальными, ограниченными жизнями людей смогло быстро прижиться.