Люпен думал о гнусном существе, которое там, в ста метрах, в пятидесяти метрах от него готовилось, пробовало заточенное острие своего кинжала…
– Пусть приходит!.. Пусть приходит! – с дрожью шептал он. – И призраки развеются…
На деревенских часах пробило час.
И потянулись минуты, нескончаемые минуты, минуты горячки и ужаса… У корней волос выступили капли пота и покатились по лбу, а Люпену казалось, что это кровавый пот заливает его целиком…
Два часа…
И вот где-то, совсем рядом, что-то дрогнуло, неуловимый звук, шелест потревоженных листьев… и это не был шелест листьев, которые колышет дыхание ночи…
Как и предвидел Люпен, на него мгновенно снизошел безграничный покой. Вся его натура великого авантюриста содрогнулась от радости. Это была борьба, наконец-то!
Под окном опять скрипнуло, более отчетливо, но все еще так слабо, что требовался натренированный слух Люпена, чтобы уловить этот звук.
Минуты, ужасающие минуты… Тьма стояла непроницаемая. Ни единый луч звезды или луны не пробивал ее.
И вдруг, решительно ничего не услышав, он
И человек направлялся к кровати. Он шел, как ходит призрак, не перемещая воздух комнаты и не колебля предметов, которых касался.
Однако всем своим чутьем, всею силой нервов Люпен видел жесты врага и угадывал даже последовательность его мыслей.
Сам он не шевелился, упершись в стену и чуть ли уже не на коленях, готовый вскочить.
Он почувствовал, как тень коснулась его, ощупывая простыни кровати, дабы найти место, куда нанести удар. Люпен уловил дыхание. Ему даже почудилось, будто он слышит биение чужого сердца. И с гордостью отметил, что его собственное сердце не стало биться сильнее… в то время как сердце другого… О да! Как он слышал его, это необузданное, обезумевшее сердце, которое, словно язык колокола, ударялось в грудную клетку.
Рука
Секунда, две секунды…
Неужели он колеблется? Неужели опять пощадит своего противника?
И Люпен произнес в полнейшей тишине:
– Да бей же! Бей!
Крик ярости… Рука резко опустилась, словно отпущенная пружина.
Потом стон.
Эту руку Люпен схватил на лету, на уровне запястья… И, ринувшись с кровати, грозный, неодолимый, схватил человека за горло и опрокинул.
И это все. Борьбы не было. Да никакой борьбы и не могло быть. Человек оказался на полу, пригвожденный, прикованный двумя стальными заклепками, руками Люпена. И не было в мире человека такой силы, чтобы суметь освободиться от этого объятия.
И ни единого слова! Люпен не произнес ни одного из тех слов, в которых обычно с удовольствием находил выражение его насмешливый пыл. Ему не хотелось говорить. Минута была слишком торжественной.
Его не волновала пустая горделивая радость, пустое победоносное возбуждение. По сути, ему лишь не терпелось узнать, кто это был… Луи де Мальреш, приговоренный к смерти? Другой? Кто?
Рискуя задушить человека, он еще немного сжал его горло, и еще немного, и еще.
Люпен почувствовал, как сила врага, все, что оставалось от этой силы, покидает его. Мускулы расслабились, стали безжизненными. Рука раскрылась и выпустила кинжал.
Тогда, ощутив свободу, поскольку жизнь противника зависела от страстных тисков его пальцев, Люпен взял карманный фонарь, не нажимая, положил свой указательный палец на кнопку и поднес фонарь к лицу поверженного человека.
Ему оставалось лишь нажать на кнопку, лишь захотеть, и он узнает.
Секунду он наслаждался своим могуществом. Его захлестнула волна чувств. Видение своего торжества ослепило его. В который раз горделиво и героически он стал Властелином.
Сухим щелчком Люпен включил свет. И увидел лицо чудовища.
Он взвыл от ужаса.
Долорес Кессельбах!
Убийца
В голове Люпена поднялся ураган, циклон: раскаты грома, порывы ветра, шквалы разбушевавшейся стихии бесновались в ночном хаосе.
И яркие вспышки молнии порой прорезали тьму. И при огненном свете этих вспышек Люпен, растерявшийся, сотрясаемый дрожью, оцепеневший от ужаса, взирал и пытался понять.
Он не шевелился, вцепившись в горло врага, словно его одеревеневшие пальцы не могли уже разомкнуть свое кольцо. Впрочем, хотя теперь он
Однако истина ринулась на приступ его сознания и совести, и, побежденный, терзаемый неизбывной тоской, он прошептал:
– О! Долорес… Долорес…
И сразу же Люпен нашел оправдание: безумие. Она была безумной. Сестра Альтенхайма и Изильды, дочь последних Мальрешей, сумасшедшей матери и пьяницы-отца, она сама была безумной. Странной безумной, безумной со всей видимостью разума, но все-таки безумной, неуравновешенной, больной, за пределами естества, поистине чудовищной.
С непререкаемой уверенностью он это понял! То было безумие преступления. Одержимая единственной целью, к которой шла машинально, она убивала, алча крови, лишенная сознания и страшная.