Что такое Хомяков? – негодует он, – «учитель Церкви», по ставшему ходовым выражению Ю. Ф. Самарина, или родоначальник утонченного русского социализма, как его определяли современники? Основал ли он новую школу богословия, наконец, воистину православного, а не католического и не протестантского, или же это учение его – утонченный рационализм, система чрезвычайно гибких и потому наиболее ядовитых формул, разъедающих основы церковности? И далее, в области государственной был ли он верным слугою самодержавия, этой основы русского государства, желал ли он укрепить и возвеличить царский престол или, наоборот, в нем должно видеть творца наиболее народной и потому наиболее опасной формы эгалитарности?
Стараясь оставаться «объективным», т. е. ни в коем случае не выразить своего личного отношения к Хомякову, о. Павел предпочитает облекать свои выводы о его «системе» и о нем самом в форму риторических вопросов, но самообладание изменяет ему, как и чутье к слову, – он все больше распаляется, увлекаясь своим праведным гневом, и все больше впадает в казенно-патриотическую риторику:
Повторяем, чем был сам Хомяков? – Охранителем ли и углубителем корней святой Руси или, наоборот, искоренителем исконных ее основ во имя мечтательного образа России будущего? Смиренно ли воспринимал он святыню русского народа, желая очистить ее от случайной грязи, налегшей на нее извне, или же с гордостью реформатора пытался предписать Руси нечто, им самим или ими самими – Московским кружком славянофилов, – придуманное? Ведь от себя указывать Церкви, какой ей быть, хотя бы по чистейшим своим побуждениям, это значит не признавать Церкви, а признавать себя; предписывать Царю свои требования, хотя бы они сводились к требованиям самодержавия царского, – это значит отрицать самодержавие.
В этой «самой последовательной религии рабства и унижения человека», стремлении «мистически оправдать и укрепить состояние ползучести», как выразился Бердяев, важно смысловое ударение «от себя», сводящее назначение говорящего в Церкви к роли своего рода репродуктора диктуемого свыше, медиума, а не активного соучастника в богочеловеческом процессе.
В рамках этой работы нет возможности сопоставлять экклезиологию Хомякова и о. Павла Флоренского. Также представляется излишним повторять те обвинения в «маскированном социализме», который увидел о. Павел в хомяковском понимании Церкви как «единстве Божией благодати, живущей во множестве разумных творений, покоряющихся благодати», – обвинения, опровергнутые и прот. Г. Флоровским, и прот. В. Зеньковским, и Н. О. Лосским, и другими исследователями русской религиозно-философской мысли. Вряд ли стоит опровергать и занимающее изрядное место в статье «Около Хомякова» обсуждение термина «пресуществление» и его «нечестивое», с точки зрения Флоренского, толкование Хомяковым, при котором, как замечает Бердяев, все аргументы целиком взяты о. Павлом «из арсенала схоластического богословия». Можно лишь заметить, что современное (и патристическое) православное богословие таинств несравненно более созвучно в этом вопросе с интуициями Хомякова, чем с «атомистическим» пониманием их о. Павлом. Судя по всему, именно за это на него и обрушился Новоселов, обвиняя Флоренского в «римо-магическом уклоне» в их ночном споре в последний год существования России как православного царства.