Стирали в подвале, варили в кухне. В бальном зале читали доклады и лекции. В круглой гостиной принимал и осматривал доктор. В библиотеке была канцелярия, и там же давались регулярные часы политграмоты. По парку бродили истощённые люди, калеки, больные, полуодетые, полуголодные. Случайно встретив Головиных, они спрашивали:
– А вы кто же такие будете?
Дамы Головины избегали показываться в поместье. Их притягивала могила под яблоней, но холмик осел, осыпался и перестал быть холмом. Они решили скрыть, что там могила, опасаясь, что будут издеваться над могилой контрреволюционера. Иногда они пробирались в сумерки и издали смотрели на то место под яблоней. Но обычно они держались около своей сторожки. Они работали над своим огородом, выращивая для себя картофель, лук и морковь. Под окном распускался подсолнечник и, как маленькое солнце, радовал глаз.
Сторожка, с тремя маленькими окнами и низкими потолками, для тепла вся завешенная шторами, темноватая, напоминала скорее норку, нежели жилище. Женщины – обе молчаливые, одетые в тёмное, изношенное, пыльное, двигались медленно, но с той особой, загадочной грацией, которая присуща только теням. Их мысль была занята одним: они ожидали вестей.
Однажды неизвестный, по виду бродяга, пришёл к ним и сел на ступени крыльца. Нельзя было сказать, какого он возраста, воспитания, класса. Он попросил хлеба, но у Головиных хлеба не было. У них были четыре печёные холодные картошки – их обед. Тётя вынесла их. Бродяга схватил и стал жадно их есть, с кожурою вместе. Тётя стояла над ним с кружкою воды, подавая ему пить.
– У меня для вас есть известие, – бормотал он, – скажу, как поем.
Женщины застыли, не в силах даже поторопить гостя.
– Вот, – сказал он наконец, вынимая из-за пазухи грязную тряпочку и вывёртывая оттуда обрывок грязной бумаги. – Вы Головины будете? Сын у вас есть, который потерян? Сам я неграмотный, читайте, может, это и не для вас.
Анна Валериановна надела огромные очки. В них она походила на священное изображение птицы, словно стояла не у входа в сторожку, а у гробницы египетского фараона. Она вытянула сухую тёмную руку и, взяв обрывок, стала читать, держа его в руке далеко от глаз. Это был почерк Бориса, несомненно, писал он. Но кому? Очевидно, кому-то из старых друзей.
«…Живу в Лютеции. Здоров. Прошу, постарайся передать мой привет матери и родным…»
Остальное было оторвано. Ни имени, ни адреса, ни числа. Но и это не было ли счастьем?
– Это для нас, – сказала тётя, выпрямляясь. Вся её прежняя гордость вдруг вернулась к ней: жив наследник Головиных и «Услады»!
Отдав вестнику и остальные две картошки и тёплое одеяло, она распрощалась с ним.
Мать сидела на ступеньке безмолвно, сражённая неожиданной вестью. Когда бродяга скрылся, тётя дала выход своему ликованию.
– Лютеция – это Париж! Борис спасён! Для прежних моих поездок за границу я держала деньги в Англии, в банке. Там осталось кое-что. Борис знает об этом. Англичане – честный народ. У Бориса будут деньги на первое время, а там он устроится. Он не будет нуждаться…
Она говорила много, долго, в возбуждении, не в силах наговориться, не в силах остановиться.
– Итак, всё это временно… Придёт время, Борис вернётся…
Прошло два года, и они получили письмо от прежней их горничной – Глаши. Она писала:
«Сестрицу Клашу сама я не видала, но раз в Одессе на улице встретила того Серёжу, что гостил у нас на детских праздниках. Так он сказал, что сестрица в столицах и учатся на фельдшерицу, а фамилия у них другая, и адреса я не знаю. Если они их увидят, то скажут, и сестрица мне напишут. Худенькие, говорят, но на вид ничего, красивенькие и здоровенькие. А он же сам учит студентов про звёзды»…
Снова потекли дни ожидания. Несмотря на голод, холод, на слабость, на старость, дни Головиных стали светлее и ярче.
Затем мать умерла. Она умерла, держа обрывок письма Бориса в руках. Тётя говорила ей:
– Я доживу! О, я доживу до их возвращения! Я их встречу на пороге «Услады»! Н и ч т о н е у б ь ё т, н е у н и ч т о ж и т меня теперь. Я доживу, я увижу!..
Тётя Анна Валериановна осталась одна. Она жила в мире ожидания, ища знамений, пророчеств, чудес. Она делалась всё высокомерней, совершенно бесстрашной, держала голову всё выше. Правительство отняло у ней и сторожку: квадратура и кубатура были слишком велики для одной жилицы. Тётю Анну Валериановну переселили в маленькую постройку, где зимовал когда-то белый павлин. Ей поставили печку-буржуйку.
– Не заморите! Не заморозите! – кричала тётя худому, как скелет, рабочему. – Переживу! Я переживу вас всех! – И, разрезая старые шторы, сваленные в кучу в её жилище, она начала снаружи конопатить щели и обивать их, как обоями, внутри.
В избушке павлина было и окно, высокое, тётя могла выглядывать из него только стоя. Из книг у ней остались только сочинения Платона, в одном томе.
– Тут и подожду! – сказала тётя, усаживаясь на высокий порог, свесив ноги на землю, с раскрытым Платоном на коленях.
Она сидела и ждала.
Эпилог