Читаем Amor legendi, или Чудо русской литературы полностью

В описанном контексте и в свете предпринятого нами исследования неудивительно и то, что далее Белинский применяет к деятельности Петра Великого слова Теренция:

Итак, разве Петр Великий – только потому велик, что он был русский, а не потому, что он был также человек и что он более нежели кто-нибудь имел право сказать о самом себе: я человек – и ничто человеческое не чуждо мне?[985]

Закономерен и предпосланный его рецензии эпиграф из «Писем русского путешественника» Н.М. Карамзина:

Все народное ничто перед человеческим. Главное дело быть людьми, а не славянами. Что хорошо для людей, то не может быть дурно для русских; и что англичане и немцы изобрели для пользы, выгоды человека, то мое, ибо я человек![986]

В сознании Белинского Теренций оказывается соотнесен с «возвышенной человечностью» («erhöhtes Menschentum»[987]) Карамзина и гегелевской концепцией истории. При этом само собой разумеется, что «мертвый космополитизм» и «квасной патриотизм»[988] чужды критику в равной мере. Славянофилам все это представлялось совершенно иначе – и слова Теренция они тоже интерпретировали в другом ключе[989].

Апелляция Белинского к Карамзину далеко не случайна. Карамзин воспринимает Петра Великого как «славного монарха», который принес просвещение и культуру в Россию, до тех пор на многие века отстававшую от Запада в своем развитии. При Петре же Россия почти сравнялась с европейским уровнем[990]. Прибегая к логической модели translatio artium (преемственность искусства), Карамзин замечает:

Путь образования или просвещения один для народов; все они идут им вслед друг за другом. Иностранцы были умнее русских: итак, надлежало от них заимствовать, учиться, пользоваться их опытами ‹…›. Какой народ не перенимал у другого? И не должно ли сравняться, чтобы превзойти?[991]

Словоупотребление всех лексем, входящих в семантические поля понятий «просвещение» и «человечество», эмфатически окрашено в «Письмах русского путешественника», и слова Карамзина «я с гордостью помышляю о своем человечестве»[992] с тем же успехом мог бы произнести и Белинский. Как это уже было отмечено выше, духовно-исторический генезис этой эмфатики восходит в том числе и к идеалу гражданина мира, и к идеалу гуманности в Германии XVIII в. Устами своего героя Аристиппа Виланд провозглашает:

Люди становятся людьми не для того, чтобы стать затем гражданами, напротив, гражданином нужно стать затем, чтобы сделаться человеком ‹…›. Следовательно, не гражданин выше человека, как это обыкновенно думают, но напротив, человек выше гражданина. ‹…› итак, я почитаю мое человечество, или, что есть одно и то же, мое всемирное гражданство, всем самым высоким, что ни есть во мне[993].

Первый вопрос Карамзина, прибывшего в Веймар через Наумбург в июле 1789 г. гласил: «Здесь ли Виланд? Здесь ли Гердер? Здесь ли Гёте?»[994]. Конечно же, он, как это хорошо нам известно, основательно проштудировал труды великих веймарцев перед тем, как лично посетить их авторов[995].

VII

Высокая рекуррентность стиха «Homo sum» очень скоро возымела свои неизбежные последствия. Сентенция стала, так сказать, плодовитой в своей способности генерировать многочисленные варианты и контрафактуры. Историк С.М. Соловьев, отец философа В.С. Соловьева, констатируя в одном из своих «Исторических писем» (1859) факт принадлежности России к семье европейских народов, подтвердил эту связь вариацией на тему Теренция: «Мы европейцы, и ничто европейское не может быть нам чуждо»[996]. Несколько лет спустя Владимир Герье в своем вышеупомянутом труде, посвященном Соловьеву, не только процитировал это высказывание с целью подтвердить им западническую ориентацию и гуманистические основы мировоззрения историка[997], но и развил его следующим образом:

Перейти на страницу:

Похожие книги