Итак, начиная с середины 1840-х годов мы можем констатировать очевидную повторяемость ментальных моделей русского самосознания, важным индикатором которой служит афоризм Теренция – и даже усечение или видоизменение его текстовой формы еще более активно вовлекает его в идеологическую дискуссию. Всеохватная формула «Homo sum» расщепляется на две подчиненные формулировки, которые своим противостоянием маркируют идеологический антагонизм западников и славянофилов, «русских европейцев» и «панславистов». Таким образом, афоризм Теренция играет важную роль в самых ожесточенных разногласиях в вопросе о культурной идентичности и духовном предназначении России.
Представляется возможным кратко подытожить этот обзор бытования стиха Теренция в русской словесности второй трети XIX в. следующим соображением. В 11-й книге романа Ф.М. Достоевского «Братья Карамазовы», посвященной атеисту и косвенному отцеубийце Ивану Карамазову, герой в горячечном бреду переживает встречу с чертом, образ которого может быть интерпретирован как персонифицированное «худшее я» Ивана, изрекающее тем не менее «оригинальные вещи», и среди них – такую: «Satana sum, et nihil humanum a me alienum puto» («Я – Сатана, и ничто человеческое мне не чуждо»)[1011]
. Независимо от недвусмысленно иронического контекста, порождающего это изречение, очевидно, что формула гуманности претерпевает катастрофическую инверсию, смысл которой клонится к тому, что все дьявольское принадлежит к природе человека – или наоборот. Соответственно, романный финал оставляет в сфере гадательного ответ на вопрос, возможно ли для Ивана Карамазова спасение, или же он безнадежно впадает в безумие. Гуманность, с одной стороны, и мáксима Ивана «все дозволено» – с другой, исключают друг друга. Возможно также и то, что принадлежащий Достоевскому вариант стиха Теренция «Satana sum» скрывает под собой установку на целенаправленное пародирование декларации гуманизма. Наряду с вышеприведенной инвективой писателя в адрес гомункулуса это предположение можно подтвердить и автохарактеристикой Свидригайлова, «что и я человек есмь, et nihil humanum…», которая откровенно инвертирует доминирующую в эту эпоху интерпретацию слов Теренция как декларации гуманистического идеала[1012]. Душевнобольной сластолюбец и впоследствии самоубийца Свидригайлов, как негативный двойник Раскольникова, воплощает собою как раз не человеческое, но именно зверски-варварское начало в духе маркиза де Сада[1013]. Так, под пером Достоевского слова «Homo sum» становятся составным элементом дискуссии оVIII