‹…› тут одна природа, и воистину таков и должен быть труп человека ‹…›. Но странно, когда смотришь на этот труп измученного человека, то рождается один особенный и любопытный вопрос: если такой точно труп (а он непременно должен был быть точно такой) видели все ученики его, его главные будущие апостолы, видели женщины, ходившие за ним и стоявшие у креста, все веровавшие в него и обожавшие его, то каким образом могли они поверить, смотря на такой труп, что этот мученик воскреснет? Тут невольно приходит понятие, что если так ужасна смерть и так сильны законы природы, то как же одолеть их? ‹…› Природа мерещится при взгляде на эту картину в виде какого-то огромного, неумолимого и немого зверя, или, вернее, гораздо вернее сказать, хоть и странно, – в виде какой-нибудь громадной машины новейшего устройства, которая бессмысленно захватила, раздробила и поглотила в себя, глухо и бесчувственно, великое и бесценное существо – такое существо, которое одно стоило всей природы и всех законов ее ‹…›. Картиной этою как будто именно выражается это понятие о темной, наглой и бессмысленно-вечной силе, которой все подчинено, и передается вам невольно (Т. VIII, 339)[1217]
.В этой рефлексии обнаруживается новый смысловой потенциал топоса «равнодушная природа». Если даже тело Богочеловека Христа подвластно железным законам безразличного механизма, надежда на воскресение и спасение оказывается обреченной. Потерянность и ужас Достоевского перед лицом беспощадного полотна Гольбейна означают не что иное, как спонтанное проявление его тщательно скрываемого в других случаях сомнения в бытии Бога. Косвенные выплески атеизма писателя красной нитью проходят через его романы в сомнениях и обмолвках его героев: Раскольникова («Да, может, и бога-то совсем нет» – «Преступление и наказание», ч. IV, гл. 4), князя Мышкина и Ипполита Терентьева (гольбейновский мотив в «Идиоте»), Кириллова («страшная свобода» – «Бесы», ч. III, гл. 6/II). Формула Кириллова «все равно» вплотную приближается к укоренившимся представлениям о семантике топоса «равнодушная природа».
С образом Ипполита в дальнейшем связан лейтмотив зеленых «павловских деревьев» (Т. VIII, 239, 246, 281, 321, 325, 342). Легче ли умирать от чахотки среди зеленеющей природы? Или, как считает Ипполит, «природа очень насмешлива» по отношению к «лишнему человеку», который ей совершенно безразличен? (Т. VIII, 247, 343.) Красота солнечного восхода не отменит смертный приговор, вынесенный природой смертельно больному человеку. Больной Мышкин тоже чувствует себя «чужим» и «выкидышем» посреди великолепной природы Швейцарии, так что он как никто другой способен сопереживать Ипполиту и понимать терзающие его чувства одиночества и покинутости (Т. VIII, 351 и след.).
В финале рассказа «Кроткая», опубликованного в 1876 г., самоубийство героини, выбросившейся из окна с образом Богоматери в руках, вызывает следующий эмоциональный всплеск героя-повествователя:
О, природа! Люди на земле одни – вот беда! ‹…› Говорят, солнце живит вселенную. Взойдет солнце и – посмотрите на него, разве оно не мертвец? Все мертво, и всюду мертвецы. Одни только люди, а кругом них молчание – вот земля! (Т. XXIV, 35)[1218]
.