— Я вижу, про его высокоблагородие более передают сказок, чем правды, — заметил Черкасов и из почтительного враз сделался бойким. — Мне такого насказали, я думал — мало не другой Давыдов явится, лихой гусар, а вижу…
— Другой Давыдов сейчас в Каменке водку пьет… а мы тут бог знает чем заняты. Черниговцы, черти! Удосужили под праздник! — Ридигер поморщился. — Полковник, это ваше последнее слово?
— Так точно-с.
— До сих пор вы служили безупречно, и я, признаться, изумлен несказанно… черт знает что за недоразумение, — вдруг оборвал Ридигер и поморщился. — И вы еще больше дело запутываете, провались оно совсем! Устроили вы мне волынку, pardonnez le mot43
. Два дня назад от вас вдруг прошение об отпуске — нашли время, нечего сказать. Теперь вот это…Он вздохнул:
— У меня приказ о вашем аресте. По именному повелению его императорского величества. Извольте… подпись и печать. Двадцать пятое декабря сего года, видите?
«Вот оно. Наконец. Что ж ты молчал до сих пор, зачем завел этот разговор про принсипы, про дружбу мою с Сергеем, если все было с самого начала решено? Хотел проверить, как я поведу себя?»
— Артамон Захарыч… оправдайтесь, если можете, ведь это же прямо немыслимо!
Артамон, двигаясь медленно, как во сне, и едва сознавая, что он делает, потащил из ножен саблю. Черкасов со свистом втянул воздух сквозь зубы — и облегченно выдохнул, когда Артамон положил саблю прямо на стол. Рукоять зацепилась за чернильницу… Ридигер едва успел сгрести бумаги. Глядя на расплывающееся чернильное пятно, Артамон вспомнил, заставил себя вспомнить…
— Записку… записку, ради Бога, разрешите написать.
Он сам едва узнал свой голос.
— Какую записку? Кому?
— Жене, в Троянов.
— Пишите, — решительно сказал Ридигер. — Нынче же отправлю.
Все так же, как во сне, кто-то потянул Артамона за рукав в угол комнаты, к маленькому столику, дал бумагу, перо. Артамон с тоской посмотрел на стол Ридигера, где, прощально мерцая витым серебристым эфесом, лежала сабля, потом оглянулся, ища брата, но того уже не было в комнате. То ли вышел, то ли нарочно встал так, чтобы не попадаться на глаза.
«Вот и всё. Больше нет и не будет никакой прежней жизни. Боже мой, неужели не осталось надежды?» Почему-то ему до слез стало жалко сабли, пускай жалеть в первую очередь нужно было о многом другом… но хотелось напоследок погладить ее, как живую.
— Ты верхом? Господа, он же околеет в дороге. Артамон Захарыч… Артамон! да ты меня слышишь?
Кто-то потряс его за плечо.
— Я в кибитку приказал снести шубу и полсть из саней, ноги прикрыть.
Артамон поблагодарил беззвучно, одними губами, снова уставился на листок. «Еду в Петербург» или «Везут в Петербург»? Дурак был, что не простился с Верой… или не стоило? Ведь она всё понимала, всё… Рядом с ним возникла полная стопка, и он выпил водку, как воду, совершенно не почувствовав. Сквозь холодный туман вдруг донеслось незнакомым голосом: «Муравьев!» — и лишь тогда в голове прояснело.
— Вы меня? — спросил он у жандармского поручика, поднимая взгляд от записки.
— Да-с, — нахально ответил тот.
— Послушайте, любезный, — Артамон положил на стол обе руки, с усилием расправил пальцы, которые точно судорогой скрючило. — Я для вас высокоблагородие, в крайнем случае — господин полковник. А ежели вы еще раз кликнете меня, как своего денщика, я вашей головой, милостивый государь, прошибу вон ту стенку.
— Не посмеете!
Артамон медленно, по-медвежьи, поднялся. Обыкновенно этот прием действовал на зарвавшуюся молодежь безотказно. Даже разбалованный вседозволенностью Мишель Бестужев однажды запнулся, вынужденный взглянуть на господина полковника изрядно снизу вверх.
— Хотите пари держать?
Поручик отчаянно покраснел.
— Извините-с. Однако о ваших угрозах буду вынужден по приезде доложить куда следует.
— Докладывайте куда хотите, хоть в сенат, хоть в синод, только дайте письмо дописать.
Он оборвал строчку про Петербург и, словно не сознавая, что от того письмо сделалось еще страшнее, дописал: «Мой ангел, будь спокойна, надейся на Господа, который по своей доброте не оставляет невинных. Береги себя ради детей, а я буду жить только ради тебя». Потом, чувствуя вновь мучительное отупение, встал, застегнул плащ, поднял сырой воротник. Кто-то поднес ему вторую рюмку — Артамон и ее выпил, словно не заметив, под неодобрительным взглядом Черкасова. А потом шагнул с крыльца в ледяные сумерки.
Глава 26
Д
орога промелькнула, как в тумане. Поручик Черкасов ничего не знал — или не хотел говорить, — и от попыток завязать разговор Артамон быстро отказался. В Могилеве, в штабе дивизии, ему в первый раз велено было писать «признание». Артамон не сразу и понял, что, оказывается, его вызвали на допрос, так странно было видеть кругом сплошь знакомых. Одни конфузились, старались не подходить слишком близко и разговаривали с необычайной учтивостью, словно давая понять, что прежний товарищ уже отделен от них, как мертвый от живых. Другие, напротив, держались развязно и старались скрыть неловкость дружеской фамильярностью — трепали по плечу, уверяли, что всё образуется, поили чаем.