— Если бы у Матвея Муравьева и возникло такое желание, как же я с неподготовленными солдатами обещался бы ему и мог содействовать? Да и как он поверил бы мне, зная, что я чужд всему этому в Петербурге?
— Вы все сказали? — перебил Левашов.
Что-то такое мелькнуло в его глазах — нечто похожее на секундное оживление… Артамон уверил себя, что ему померещилось. Он уже давно перестал искать в глазах комитета жалости или сочувствия, справедливо рассудив, что они не могут испытывать к нему ничего, кроме равнодушия. Для них он превратился в одного из многих, почти безликих, которые час за часом вереницей сменялись перед следователями, едва умытые, нечесаные, с заскорузлыми руками.
Однако странная тревога не покидала его… как будто он, сам не желая того, дал комитету новую улику против себя. И только в камере, мысленно перебирая все, что было сказано, Артамон понял: да он же проболтался о своем участии в обществе, бывшем в Москве! До сих пор ему удавалось обходить эту историю стороной, тем паче его и не спрашивали. Стало быть, Никита благоразумно помалкивал — или же (преехидно подсказал внутренний голос) кузен считал участие Артамона в московском обществе таким пустяком, что о нем не стоило и говорить. Иными словами, никто не тянул его за язык, и даже откровенность Матвея, видимо, не простиралась до таких пределов — а он сам взял да все и выложил!
От досады Артамон чуть не взвыл. Однако ничего поделать было нельзя, оставалось только ждать. «Хуже уже не будет… одной виной больше, одной меньше — какая разница? Двум смертям не бывать, а мне уж не выкрутиться», — утешал он себя. С тем, что ему все равно не жить и что речь о том только, как умереть — быстро или мучительно, — Артамон начал понемногу свыкаться. Эта мысль даже стала казаться успокоительной… «Что ж! Умереть — и не терзаться больше и не терзать Веру, оно и к лучшему. В самом деле, что ж это комитет так долго разбирает? Виновен в вызове на покушение — подписано, и с плеч долой!»
Его охватила дрожь. «Нет-нет, все-таки жизнь, какая ни на есть, была бы лучше… Может быть, оставят в живых, дадут выслужиться или сошлют на поселенье. Веринька с детьми ко мне приедет тогда!» Тут, кажется, впервые мелькнуло у Артамона в голове, что они с Верой Алексеевной еще могут быть вместе… и от внезапного восторга у него перехватило дыханье. Он забыл, что недавно рисовал себе картину собственной казни — теперь Артамон представлял, как они с женой и детьми, точно Меньшиковы в Березове, поселятся в скромном бревенчатом домике, будут читать «божественное», жить неспешно и просто… а там, глядишь, выйдет дозволение уехать в Теребони. Пускай ему воспретят выезжать из деревни — ничего! И в провинции найдется занятие. Дети будут носиться на воле, как он сам когда-то, выучатся ездить верхом, стрелять, плавать… а Веринька, конечно, займется их образованием. То-то будет славно!
Полковник Муравьев страстно, до одури хотел жить.
«За каким чертом мне умирать ради дела, к которому я был равнодушен и в которое ввязался только ради старой дружбы, да и то более воображаемой, нежели настоящей? Дружбы нет теперь, и Сергею я ничем не обязан… во всяком случае, что я должен был сделать, как всякий порядочный человек, я сделал — я показывал о нем только то, что помнил твердо, ничего не прибавляя. Нет греха в том, что я желаю спасти себя… ежели для этого не придется губить других, я даже и обязан попытаться спасти себя! Нет ничего хуже, чем впасть в уныние. Надобно дать комитету как можно больше примеров, что охотного моего желания произвести бунт не было… непременно рассказать о ссоре с Бестужевым, о том, как я отчитал Семичева за непорядок. Пусть, пусть стыдно…»
Лязгнула дверь.
— Одевайтесь. Вас требуют.
В Комендантском доме, когда сняли с глаз повязку, Артамон привычно уже сощурился от света — а когда проморгался, ему показалось, что он бредит. Перед ним стоял Матвей Муравьев — бледный, с глубоко запавшими, точно исплаканными, глазами, в измятом фраке, который висел на нем, как на пугале.
Матвей смотрел на кузена с ужасом, совсем как Семичев.
«Зачем нас привели сюда вместе?»
— По разноречию в показаниях дана очная ставка отставному подполковнику Матвею Муравьеву-Апостолу с полковником Артамоном Муравьевым, — монотонно читал секретарь, — в том, что первый из них показывал, что принял намерение покуситься на жизнь блаженной памяти государя императора, полагая брата своего Сергея Муравьева в опасности… а Артамон Муравьев отвечал: «Если сие предпримет, то старался бы начать действие в то время, когда его эскадрон будет в карауле». Сей же последний отрицает, что Матвей Муравьев уведомлял его о своем намерении и что он, Артамон Муравьев, того не говорил.
— Не угодно ли вам прийти к согласию, господа? — устало поинтересовался Левашов.
Матвей, глядя в пол, тихо произнес:
— Я подтверждаю свои показания.