Для участия в живых картинах и спектаклях меня привлекали редко: я всегда держалась немного неуклюже, словно тринадцатилетний мальчик, а главное — была недостаточно развязна. К тому же я не обладала и выдающейся внешностью. Выводить меня на авансцену, полагаю, было рискованно (да и сама я того не пожелала бы), а держать в тени не позволяло положение губернаторской дочери. Во избежание неловкостей лучше было отказаться от всякого участия в зрелищах. Сказать по правде, губернская молодежь вздохнула с облегчением, когда после нескольких попыток я решительно заявила, что не чувствую себя в силах выступать.
Блистать в обществе у меня также не выходило. Я была невысока ростом, хрупка на вид, особенно в свете бальных канделябров, бледна, а кроме того, почти все время молчала, когда со мною танцевали. Вероятно, мое молчание кавалеры относили на свой счет и конфузились. Как-то само собой получалось, что молодые люди, протанцевав со мной, возвращали меня к маменьке и ретировались, и в дальнейшем до конца бала ко мне подходили, главным образом, вдовцы и приличные старые холостяки, в молчании девушки видевшие залог ума. Губернские дамы с уверенностью предрекали, что Вериньке Горяиновой непременно быть за вдовцом. Что же делать (вздыхали они), если девица чересчур умна и не старается скрывать при молодых людях своего превосходства, которое, по убеждению провинциальных матрон, следовало обнаруживать лишь после свадьбы?
— Не могу же я, в самом деле, притворяться глупенькой, — однажды с досадой воскликнула я в ответ на упреки матери, по дороге домой с вечера. — Что прикажете мне делать, если я начинаю разговаривать, а все эти господа, точно заведенные, выспрашивают, какой я романс разучила и нравится ли мне природа!
— А ты и притворись, — с сердцем отвечала матушка. Весь вечер она с тревогой наблюдала обиду и тоску на моем лице: после того как губернские юноши отдали дань вежливости, меня пригласили лишь два-три раза, да и то сплошь приличные старички. — Об умном-то и дома можно поговорить, а на бале говори о приятном. Неужто тебе замуж не хочется?
Тем же вечером — я слышала — она говорила отцу:
— На худой конец, и старичок неплох. Да ведь Вера молодая, ей и пошалить охота, и поплясать, и посмеяться. Куда ей со старичком… зачахнет!
Тогда я задумалась… хотелось мне замуж или нет? До сих пор этот вопрос как будто не представлялся мне насущным. Я закрыла глаза и попыталась представить себя… ну хотя бы рядом с Сокуровым, молодым чиновником особых поручений, который первым в тот день испросил позволения танцевать со мною, после чего не подходил до конца бала. Что ж, Сокуров недурен собой, высок, у него хорошая фигура, и он, кажется, неглуп…
Я вспомнила вдруг, как он необыкновенно сладким голосом, которым, по его мнению, полагалось говорить с чувствительными барышнями, сказал, что поэзия — это музыка сердца, от которой дрожат нежные струны. В ту минуту мне сделалось совестно за Сокурова, который говорил глупости только потому, что считал, будто так нужно, и совершенно не уважал свою собеседницу. Теперь же мне стало и смешно, и тошно… «Нет! Если непременно нужно выслушивать пошлости, чтобы выйти замуж, я не хочу… не желаю. И потом, кто будет покоить маменькину старость?»
Когда мне исполнилось восемнадцать лет, Сокуров вдруг начал ухаживать за мной, многозначительно пожимал руку, заглядывал в глаза и выбирал vis-a-vis в кадрили, а на Рождество сделал предложение. Заручившись словом отца, что я вольна сама выбирать, я спокойно отказала Сокурову.
— Я буду покоить маменькину старость, — сказала я, и только мой голос чуть дрогнул, когда я напомнила себе о «подвиге».
Как-то на вечере я случайно застала Сокурова, когда тот, окруженный хохочущими кавалерами и отчаянно протестующими барышнями, с апломбом утверждал, что женщины-де совершенно бесчувственны к поэзии. Послушать только, как они коверкают слова модных романсов, не обращая внимания ни на ритм, ни на толк! Отойдя незамеченной, я содрогнулась от ужаса. Неужели хотя бы на минуту я могла представить себя рядом с этим нестерпимо пошлым человеком?
Глава 2. NICOLAS. ВОЙНА
К
огда мне исполнилось двадцать, матушка повезла меня в Петербург, куда звала нас обеих гостеприимная свойственница — Елизавета Оленина. За сборами матушка не скрывала, что делает гордой столичной даме некоторое одолжение.— Отец-то у нее простой казак, Маркушка Полторацкий, за голос взят в придворную капеллу, — с некоторым даже торжеством говорила она мне. — Мать дворянка, да только и чести, что собой в молодости была хороша. Грамоты ни аза не знает, секретаря нарочно держит, чтоб письма ей читал. Лет десять назад до того добаловалась, что государь ее, как непутевую какую, к столбу выставить велел, прости Господи, да потом помиловал. А ты, Вера, дворянка природная, о том всегда помни и гордости не забывай!