— Могу! — в бешенстве крикнул старик Муравьев. — И проклясть могу! Слава Богу, мать не дожила до этакого сраму! Говорил я Лизавете-покойнице — не держи сына дома до возраста, не потакай, отдай в корпус, авось баловство-то выбьют. Куда там! Жалко, мол, будут его в корпусе против шерсти гладить… дожалелась! Драть его надо было сызмальства, как сидорову козу! В университет его, дурака, отдали, а он там чего набрался? И ладно бы в молодости покуролесил да унялся, так нет…Что, настояла на своем?! — язвительно поинтересовался он, задирая голову.
Захар Матвеевич, браня покойную жену, ничуть не более его виноватую, постепенно исходил гневом и успокаивался. Я ждала. Наконец старик перевел дух.
— Стыд-то какой… вырастил сына-преступника. Не сын он мне! А? — Он вдруг словно с сомнением взглянул на меня.
— Артамон не преступник.
— А в манифесте сказано — преступники и злоумышленники. Вам, голубушка, Богом положено за него заступаться, потому как муж и жена прилепись друг к другу, а мне грех. Дожил… в газетах пропечатали. С именем пропечатали, подлеца! Вечно ему не терпелось наперед забежать…
Я хотела возразить — свекор замахал руками:
— Полно, полно! Поговорили, и довольно о том. Слышать не желаю… дети-то знают?
— Нет.
— Ну так и я не скажу, будь что будет. Вас с детьми я всегда рад видеть — всё ж таки внуки и наследники. Алексаше Бог деток не дает, вот оно как… Вы приезжайте летом-то гостить, я вам цельный флигель велю обустроить, только про него… про того… не надо, голубушка, пожалейте старика.
На глазах у него показались слезы.
— Захар Матвеевич, и вы его пожалейте, — быстро заговорила я. — Простите его, он так в этом нуждается!
Старик отвернулся.
— Не могу, и… и не просите! Мой батюшка, а его дед, за такое бы анафеме в церкве предал. Я не стану, Бог с ним… но и не прощу! Я изменников своему Отечеству и государю прощать не могу-с. Я сам солдат и долг помню.
— Можно ли хотя бы передать от вас два слова?
Захар Матвеевич наконец проморгался и взглянул на меня слезящимися глазами.
— Да что там… думал я, старший сын — моя гордость, а он — мое горе великое. Наказал Бог за гордыню-то… не возносись, старый хрыч. Писать будете, скажите ему там — не проклинает, мол, отец. Но и не прощает! Не…
И не договорил.
В скромную квартиру Исленьевых Егор Францевич явился сам.
Минувшие полгода нелегко дались и ему — щеки запали, лицо обрело нездоровый цвет. Я подозревала, что смерть новорожденного сына произвела на него тягостное впечатление. Хотя Егор Францевич как будто стыдился выказывать теплые чувства, он горячо любил жену, а заодно уж и детей. Я узнала от него, что в первых числах июня утвержден был состав суда — иными словами, дело близилось к развязке. Егор Францевич объяснил мне, что личным ходатайством попросил государя уволить его от участия в судебных заседаниях — «будучи не в силах судить родственников», как он выразился.
Никаких иных сведений я не могла от него добиться… даже если свояк что-то и знал, в ответ на расспросы он только морщился и твердил: «Государь милосерден». Я начала готовиться к худшему.
И вот ввечеру Канкрин явился сам, подняв нас из-за обеденного стола.
— Я ненадолго, cousine, мне некогда, — с порога объявил Егор Францевич. — Я имею новости о вашем муже.
Я шагнула к нему, умоляюще протягивая руки… Что я только ни перечувствовала в эти несколько мгновений, пока длилось молчание!
— Каторга навечно, — сказал Егор Францевич. — Он будет жить.
Я обернулась к сестре. Слова не шли с моих губ… как в горячке, я беззвучно шептала что-то, то складывая руки на груди, то заламывая их. Наконец у меня вырвалось:
— Слава Тебе, Господи! Я поеду к нему! Я буду с ним!
Я устремилась к двери, вон из столовой — и тут же опомнилась и словно устыдилась. Вперив взгляд в Егора Францевича, я дрожащим голосом спросила:
— А остальные?..
— Милостью государя императора всем сохранена жизнь, cousine. Всем… кроме зачинщиков.
— Кто… кто?!
Канкрин вздохнул.
— Ваш родственник, Сергей Муравьев, в их числе. Mes condoléances53
.Я опустила глаза с каким-то странным чувством.
— Суди его Бог.