Однажды я все-таки не уследила за Сашенькой и, придя в гостиную на звуки голосов, увидала ребенка на коленях у Захара Матвеевича. Сашенька болтал, разглядывая бисерную вышивку на длинном чубуке дедушкиной трубки, а старик, желая позабавить мальчика, то слегка подбрасывал его на колене, то гладил по голове, то совал ему в рот засахаренный орешек. Сашенька, к моему стыду, упоенно рассказывал о последнем своем приключении, которым вовсе не надлежало гордиться. На дворе он подрался с семилетним сыном кучера, рослым и бойким парнишкой, и хотя и вышел из переделки с опухшей губой, но отнюдь не унывал. Захар Матвеевич придерживался мнения, что людей надо держать в строгости, но честных драк, по рассказам Артамона, никогда не воспрещал, полагая, что именно так и воспитывается в детях смелость. Задирать первыми дворовым мальчикам, разумеется, не дозволялось, зато ответить на вызов и показать свою удаль прямо-таки вменялось в обязанность. Победителя старик обыкновенно награждал пряником или гривенником, вне зависимости от того, был ли это дворовый мальчишка или его собственный отпрыск. И теперь, очевидно, Захару Матвеевичу было приятно, что его внук продолжил славную традицию и с честью выдержал бой.
— А у папеньки такая же трубка была, — звонко сказал Сашенька, продолжая разглядывать чубук.
Я подалась вперед — но Захар Матвеевич, увидев меня в дверях, взглядом велел: «Не мешай».
— Что же, ты по папеньке скучаешь? — спросил он.
Сашенька вздохнул:
— О-очень…
— А где он, папенька? — осторожно продолжал Захар Матвеевич.
Я стиснула до боли дверную ручку. «Неужели же он вот так… скажет?»
— На войне, — ответил Сашенька. — Он мне саблю привезет… настоящую… обещал.
— Хочешь саблю настоящую?
— Хочу… — Сашенька положил обе ручки на плечи старику и храбро взглянул ему в лицо. — Только я больше хочу, чтоб папенька приехал!
— На-ко орешек…
— Merci.
— Любишь ты папеньку? — допытывался Захар Матвеевич.
Сашенька засомневался… Он уже знал, что взрослые порой задают каверзные вопросы. Катерина Захаровна, например, однажды при мне принялась дознаваться у него, кого он любит больше, папеньку или маменьку. Я вмешалась в их беседу, как теперь понимаю, довольно резко — но лучше бы я показалась невежливой, чем позволила чужой бестактности омрачить душу сына.
Мальчик повторил:
— О-очень… — И принялся путаться пальчиками в дедовых бакенбардах.
Захар Матвеевич, словно заметил меня только что, кивнул мне и спустил внука с колен.
— Ну, ступай к маменьке, поди, заждалась. После приходи, я тебе еще орешков дам.
Сашенька обхватил мои колени, а потом гикнул и выбежал в переднюю. Я села рядом со свекром и напрямик сказала:
— Напишите ему, я умоляю вас.
Старик вздрогнул, хотел было возразить, может быть, даже заругаться… и не смог.
— Худо ему там? — выговорил он дрожащими губами.
— Я не знаю… ничего не знаю. Писем нет покуда.
— Матушка Вера Алексеевна! — плачущим голосом заговорил Захар Матвеевич. — Вы меня без ножа режете, пожалейте старика! Верьте слову, принимался писать, разов пять принимался, всю бумагу слезами залил — люблю его, Артамошку, сил нет никаких, истерзался весь! А долг-то как же? Да меня Господь первого накажет, ежели я сыну преступному вот так, с бухты-барахты, напишу: прощаю, мол. Не-ет, матушка, пущай у меня сердце разорвется, но я дождусь… Так ему и передай, коли писать будешь: ежели, мол, ты отцу напишешь, да прощенья попросишь, тогда — ну, тогда…
Он хотел сказать «я отвечу», но вспомнил все-таки, что до конца должен выдержать роль сурового отца, и закончил:
— …ну, тогда я еще подумаю.
Я хотела встать, решив, что разговор окончен, но старик вдруг схватил меня за рукав:
— Что ему там надо-то, окаянному? Денег нет, так хоть вещей каких послать… у него ведь небось ни сапогов теплых нет, ни шубы. Всему-то вас учить надо — мужа в дорогу собрать не умеете… Окромя того — ты, матушка, здесь живешь, так ему небось приятно будет. Ты не забудь, отпиши непременно, а то подумает еще, что мы тобой пренебрегаем…
Захар Матвеевич ворчал, вытирая слезы, и все теребил меня за руку. Теперь, когда самое трудное было сказано, ему, по крайности, стало понятно, как жить и что делать.
Двадцать восьмого августа от Артамона пришло первое письмо.
Глава 9. У КАНКРИНЫХ
Е
хать немедленно я не могла. Все это время, пока решалось — ехать мне или нет? теперь или погодя? — было наполнено какой-то лихорадочной деятельностью, про которую я сама вряд ли могла бы с полной откровенностью сказать, что она такое, подлинная необходимость или ненужная суета. Мне жалко было уезжавших, жалко их детей, жалко и тех, кто оставался на неопределенное время… или навсегда. Я металась между Волконскими, Фаленбергами, Поджио («несчастная госпожа Поджио!»), Лихаревыми, разговаривала с Давыдовой, которая, так же как я сама, лихорадочно ездила, писала, рассовывала детей. Их у ней было — страшно сказать! — семь душ. Но у Давыдовой, слава Богу, были деверья, глубоко ее уважавшие, была прочая родня, на которую она могла положиться…