Вдруг я заметила на себе чей-то взгляд и подняла голову. Обычно на меня смотрела какая-нибудь дама, которая под моим взглядом тут же отворачивалась и начинала благочестиво креститься. Я знала, что служу предметом разговоров. Муж в каторге, старший сын тяжело болен, младший… конечно, есть о чем поговорить. «Господи, прости меня!» Но на этот раз смотрящая — действительно, незнакомая дама — не отвернулась. Наоборот, она постаралась удержать мой взгляд, а затем легким кивком указала на изображение Богоматери. Смутившись, я вновь опустила голову. Мне показалось, что незнакомка прочла мои мысли.
В храме в тот день была панихида (ведь как нарочно подгадала!). Увидев в первом ряду двух юношей в университетских мундирах — должно быть, товарищей усопшего, — священник обратился к ним и утомленным, но ласковым голосом произнес:
— Представ перед Богом, наш дорогой усопший держит ответ, как учащийся на экзамене. Результат его собеседования с Господом подобен карандашной отметке, которую ставит в табель добрый наставник, в надежде, что нерадивый ученик исправится. Наши молитвы могут способствовать тому, что эту отметку, покуда она еще не выведена чернилами, сотрут и вместо нее выставят балл повыше. Но помните, что на Страшном суде все отметки будут выводиться чернилами, их уж не сотрешь…
«Артамон жаловался, что дурно учился», — вспомнилось вдруг мне. Я задумалась: неужели даже Левушке, маленькому Левушке
Я поставила свечку и хотела уже идти к дверям, когда рядом зашумело платье. Незнакомая пожилая дама, чей пристальный взгляд я заметила раньше, подошла ко мне, шагая уверенно и с необычным для своего возраста проворством. Она была горбата, и лицо у нее, как это часто случается у горбунов, было треугольное и некрасивое, но глаза ясные, без старушечьей слезы.
— Извините, что позволила себе побеспокоить вас, — произнесла дама. — Вы Вера Алексеевна Муравьева?
— Мы, кажется, незнакомы… — неуверенно начала я.
— Я Кологривова, — запросто сказала та.
Я присела перед сестрой бывшего обер-прокурора Синода, князя Голицына. Действительно, не лично, так хоть понаслышке, все знали эту вострую горбунью, калеку с детства и старую деву, которая то жила с братом, ухаживая за ним, как экономка, то разъезжала по святым местам. Особенно она любила Киев, где проводила порой по несколько месяцев.
В петербургских и московских гостиных Кологривову дразнили богомолкой и не особенно любили, считали назойливой и благочестивой до безвкусия, однако никто, по крайней мере, не отрицал в Елизавете Михайловне ума. Кологривова много читала, вела, по слухам, оживленнейшую переписку с несколькими священниками, то ли советуясь, то ли споря, а несколько лет назад даже ездила по знакомым домам как-то по-особому, на свой лад, толковать Евангелие. Вероятно, у старушки пропала надобность разъезжать, поскольку все, кому был в этом интерес, могли свободно собираться у Голицына, у князя Енгалычева или у Екатерины Татариновой. Поговаривали, впрочем, не без яда, что Голицын сам запретил сестре ездить с проповедями — уж больно острый у нее был язык. Как иные старухи, ровесницы Кологривовой, бранили молодежь за чересчур вольные нравы, так сама Елизавета Михайловна порой, дав себе волю, пускалась отчитывать сверстников (а особенно сверстниц) за неверие. «На суд скоро пойдете, ma chère», — посверкивая глазами, спокойно говорила она. В обществе шутили, что для Кологривовой не прошло даром общение с хлыстовкой Татариновой.
— Где вы живете в Петербурге? Вы позволите навестить вас?
В голосе Елизаветы Михайловны не слышалось праздного любопытства, хотя, несомненно, она знала мою историю. Два эти вопроса, заданные один за другим без промежутка, страшно смутили меня. Зачем Кологривовой приезжать ко мне?
Я назвала адрес и добавила:
— Это большая честь для меня…
— Полно, полно, — перебила Кологривова, стискивая мне руку и снизу засматривая в глаза. — Я думаю, нам будет о чем побеседовать. Вы в тяжелом положении сейчас, дорогая Вера Алексеевна…
Мне захотелось отстраниться, прервать этот разговор — к чему Кологривова напоминает мне про мое положение? — но в то же время хотелось его и продолжить. Я, со своими несчастьями, привыкла сторониться чужого любопытства и сделалась одинокой… Не так страшно было одиночество светское, как душевное. «Что, что я сделала не так? — спрашивала я себя. — Почему я осталась одна? Нет никого, кто разделил бы мою боль из подлинного участия, без высокомерия или упрека. Неужели всё дело в том, что я откладываю встречу с мужем, тем самым лишив себя общего сочувствия? Боже мой, но хотя бы из сострадания меня пожалели!..»