— Я могла бы вам сказать — поезжайте к мужу и разделите с ним все его тяготы. Я могла бы сказать — оставайтесь здесь, трудитесь и неустанно ободряйте мужа. Но я не могу сказать вам этого, я не Бог и не ваше сердце. Я всего лишь человек, а ваше сердце знает Господь. Никто не определит вас, кроме вас самих. Откройте душу, помолитесь Ему, а я помолюсь с вами рядом, ибо «где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них».
Почти в обмороке от усталости, я вернулась домой. Мучительно долгий день закончился, оставалось только лечь спать, но мне все казалось, что обязательно нужно сделать что-то еще, чтобы не обвинять потом себя в праздности… Отослав Софьюшку и раздевшись, я вслух спросила, как учила меня Кологривова:
— Все ли я сделала для того, чтобы совесть моя была чиста?
Мне показалось, что это прозвучало фальшиво, как будто я только и искала успокоения для своей совести. Поэтому я поправилась:
— Все ли я сделала для того, чтобы спокойно предстать перед Судом?
«Напиши Бенкендорфу».
«Да, да, надо же окончательно убедиться», — подумала я и положила перед собой чистый лист бумаги.
А потом закрыла чернильницу и отложила перо.
Мне было страшно. Я боялась и окончательного отказа, и разрешения. Теперь, когда у меня не осталось детей, кроме Саши, когда я сделалась нужна ему как никогда прежде (я убедилась в этом после столкновения с Катишь)…
Фраза из давнего письма княгини Волконской пришла мне на ум: «Пусть из ваших детей Артамон будет самым любимым». Marie Волконская, несомненно, думала меня подбодрить.
Я поняла, что мой путь только начинается.
«Бог гордым противится, а смиренным дает благодать. Что, если вместо утешения хоть одна которая-нибудь из жен принесет туда горечь и отраву?»
Эти слова из письма отца Петра — Якушкина от слез не смогла их прочитать, я взяла у нее письмо из рук и прочитала сама, поэтому, должно быть, и запомнила так крепко, — эти слова первыми вспомнились мне, когда я проснулась и встала на молитву. Если про безмерно влюбленную и чистую как роса Анастасию Якушкину можно было написать, что она вместо утешения принесет горечь и отраву, то что же говорить обо мне? Но (тут же вспоминала я) можно ли с уверенностью полагать, что остальные принесли туда лишь утешение? Почему я разлучена с Артамоном, а там, со своими мужьями, те, которых я не сочла бы более достойными? И, дойдя до этой мысли, я вновь вспоминала: «Бог гордым противится, а смиренным дает благодать».
От этих мыслей меня отвлекло неожиданное явление Насти с известием: «Барыня-матушка, гостья к вам… та, с горбиком». Я пошла в гостиную, чтобы встретить там неожиданную гостью, которая приехала ко мне в это невозможное время.
Елизавета Михайловна бросилась ко мне, схватила за руку и усадила на диван. Я заметила, что она бледна и необычно беспокойна.
— Вера Алексеевна, как мне нужно было видеть вас! Нет, прошу вас, не нужно звать прислужников, и в подкреплении сил я не нуждаюсь. (Я оглянулась было, чтобы кликнуть Настю.) Скажите, в силах ли вы сейчас думать о том, что не касается до вашего несчастного супруга?
— Елизавета Михайловна, — ответила я, чувствуя совершенную растерянность, — вы столько для меня сделали и были таким утешением в те страшные дни, что я с радостью помогу вам…
— Ах нет! Не то совсем! — Она нервно взмахнула рукой. — Напротив того, я могу поделиться с вами тем, что дает силу и благодать мне, но… те чаяния, о которых я хотела бы говорить, превосходят десятикратно ваше сомнение и тоску… как это, должно быть, кощунственно для вас звучит! Но если бы вы только знали! Вера Алексеевна, придите к нам хотя бы из любопытства. Уверяю, стоит лишь вам увидеть все своими глазами…
У меня замерло сердце. Я знала, разумеется, о чем идет речь, — знала, что у Елизаветы Михайловны изредка собираются ее друзья, «чающие спасения», но до сего дня приглашения я не получала и привыкла думать, что это не для меня.
«Свет осудит. Скажут — ударилась в религию, вместо того чтобы ехать к мужу».
«Уже говорят. Есть ли хоть что-нибудь в мире, что свет не мог бы осудить?»
— О, я вижу, вы готовы! Я не сомневалась в вас. Прошу вас, Вера Алексеевна, голубушка, ко мне сегодня же, ввечеру, будут лишь самые близкие друзья, приезжайте попросту…
Кологривова, получив мое несомненное согласие, откланялась. И только тогда я вспомнила свое твердое (в преддверии очередной ужасной годовщины) намерение, о котором забыла в суете и горестях вчерашнего дня, — решиться наконец помянуть на молитве
Что ж, подожду теперь семи лет от их смерти.
До вечера я не могла найти себе места. Артамон всегда попрекал меня нерешительностью — и в годы нашего счастья, и теперь, в письмах. Здесь же мне не оставили времени обдумать приглашение, да и нельзя было обдумывать. Я могла бы отговориться болезнью или делами, но знала, что Елизавета Михайловна поймет мою ложь… и, может быть, не пригласит более никогда.