Для того письма мне не было нужно лавандовой воды. Слова текли из сердца, как слезы из глаз. Я только умолчала о том, что новые бунтовщики (впрочем, можно ли было называть вольномысленных студентов бунтовщиками наравне с теми, кто брал в руки оружие?) применяли к себе имя декабристов. Холодный гнев государя, который не простил и не простит тех декабрьских дней, не нуждался в объяснении. Я верила, что Юрий Никитич сдержит слово и мое послание не увидит более никто; в конце я приписала просьбу непременно сжечь письмо сразу же по прочтении, не показывая даже близким.
В письме я рассказала свой недавний сон. Мне снился грозный ангел с мечом, стоящий в поле, полном золотой пшеницы. Этим мечом он и жал пшеницу, словно серпом. Проснувшись, я вспомнила, что об этом ангеле говорится в Откровении. В «Победной повести» было сказано, что это предвестие многих бед и крови, которая зальет землю, но также и знак скорого конца. Говорить яснее я боялась — может быть, потому, что сама не верила так, как продолжал верить Александр Николаевич и его друзья. Но я напомнила Артамону и другие слова Откровения, полагая, что они будут близки его сердцу: о душах убиенных за свидетельство, которым даны были белые одежды, «пока и сотрудники их и братья их, которые будут убиты, как и они, дополнят число».
Ответ Артамона я получила в августе и, едва лишь развернув письмо, поняла, что достигла своей цели. Он без гнева выражал свою скорбь и писал о любви ко мне, пытаясь говорить на том же языке Писания, что и я. Как меня тронуло, что Артамон помнит его! Казалось, слова мужа — «я не из числа избранных, мне придется пить чашу до дна» — говорили только о нашей разлуке, но это лишь по внешнему виду. Я читала в них о союзе наших душ, который не может быть разрушен, поскольку мы едины перед Богом.
И об этом я постаралась написать в ответном письме.
С тех пор каждое письмо я писала словно дважды, мечтая, чтобы Артамон понял и то, что оставалось ненаписанным. Я знала теперь, что его душа не зачерствела, что он все тот же мой супруг, с которым я когда-то так любила говорить о мире чудесном и таинственном, и он меня понимал как никто другой. Но…
Глава 16. САШИНО УЧИЛИЩЕ
Л
етом тридцать шестого года меня ждало еще одно потрясение. Ко мне внезапно приехала Катерина Захаровна. Золовка еще более располнела, почти утратив былую красоту, но ее остатки она всячески подчеркивала кружевами, лентами и перьями. Я вспомнила простодушную любарскую капитаншу с ее фантастическими чепцами и невольно улыбнулась, несмотря на то что вряд ли следовало ожидать от визита Катишь чего-либо приятного. Весной нам довелось обменяться некоторыми колкими замечаниями, после которых я считала отношения с золовкой окончательно испорченными. Речь зашла о Саше: Катерина Захаровна обмолвилась, что Канкрин не оставил надежды устроить племянника в учебное заведение; при ближайшем докладе он хотел просить государя о покровительстве. Я немало удивилась, а затем и оскорбилась: я считала это дело давно и вполне исчерпанным. Катишь принялась настаивать, затем перешла к упрекам… в конце концов я решительно указала гостье на дверь. Неприятнее всего было то, что Катерина Захаровна не умолкала. Спускаясь по лестнице, она продолжала говорить — громче и громче, повышая голос до крика:— Вы не думаете о судьбе собственного сына! Вам невозможно угодить! То, что говорят вам родные вашего бедного мужа, вы истолковываете совершенно превратно! Мы всё сделали для вас, всё!
Я не могла сказать Катерине Захаровне, что именно о судьбе сына я и думала более всего. Я еще не перестала верить окончательно в магию тридцать шестого года и не хотела бы разлучаться с Сашей и тем более отпускать его в чуждый мир именно сейчас. К тому же о нравах в учебных заведениях я слышала много дурного. Если чаемому пришествию не суждено было наступить (эта мысль мне казалась лукавой), то Саша, находясь дома, мог быть совершенно свободен в своих устремлениях и занятиях. Мне казалось, такая свобода, вкупе с привычкой обдумывать свои желания, пошла бы ему на пользу. Вырастить Сашеньку человеком, умеющим разбирать собственные мысли, вместо того чтобы хвататься за чужие идеалы, — вот чего я хотела. Он продолжил бы совершенствоваться нравственно, чего, боюсь, нельзя было бы достичь в неразборчивом кругу юношей. Я не хотела для него военной карьеры, и, мне казалось, он сам не был к ней склонен. Он подготовился бы в университет, затем поступил на службу… хорошо, что гражданская служба, казавшаяся низменной героическому поколению наших отцов, теперь становилась все более привычной.