— Поскольку ты помогаешь мне тем, что сам стараешься рассеять свои сомнения, я, пожалуй, попробую объяснить некоторые вещи более кратко и упрощенно, чем требовалось бы в ином случае... Мы с тобой старые друзья! Так оно и есть. Однако «доктор Теодор Гэртнер», твой бывший университетский товарищ, приятель, с которым ты дружил в студенческие годы, здесь ни при чем. Мы с полным правом можем сказать: он умер. И ты с полным правом утверждаешь, что я — другой. Кто же я? Садовник.
«Ты сменил профессию?» — чуть было не спросил я, но вовремя спохватился, что вопрос снова выдаст мою несообразительность. Гость проигнорировал мое смущение и продолжал:
— Труды в саду научили меня выращивать розы, выращивать и облагораживать. Искусство мое называется окулировка. Твой друг был крепким дичком, подвоем; тот же, кого ты сейчас видишь перед собой, — привой, иначе «глазок». Подвой, дикое растение, давно отцвел, и тот, кого когда-то родила на свет моя матушка, давно сгинул в море бесконечных превращений. Дичок, к которому я, привой, привит, или, если угодно, чье тело я теперь ношу как платье, был рожден на свет другой матерью и это другой человек, бывший студент-химик по имени Теодор Гэртнер, твой друг юности, а его душа до времени познала могилу.
По моей спине пробежал озноб. Загадочная речь, не менее загадочный гость, спокойно глядевший на меня...
— Почему ты пришел? — вырвалось у меня.
— Потому что настало время, — ответил он, словно о самой простой на свете вещи, и добавил с улыбкой: — Я всегда прихожу, если кому-то нужен.
— Так ты, значит, уже не химик, — я говорил невпопад, забыв о всякой логике и связности, — и уже не?..
— Всегда, даже когда я был твоим другом Теодором Гэртнером, который с высокомерием невежды презирал тайны королевского искусства, я был и поныне остаюсь алхимиком.
— Не может быть! Алхимиком? Да ведь раньше ты...
— Раньше? Я?
Тут я опомнился — тот, кто был моим земным другом Теодором Гэртнером, мертв.
А «другой Гэртнер» продолжал:
— Может быть, тебе доводилось слышать, что на свете всегда были недоучки и были мастера. Алхимия, думаешь ты, это нечто сомнительное, фокусы средневековых шарлатанов и очковтирателей. Однако этой лженауке обязана своим блестящим развитием современная химия, успехами которой так простодушно гордился твой друг Теодор. Те, кто считался шарлатаном в мрачном Средневековье, нынче преуспели и заняли университетские кафедры... Но мы, члены братства «Золотой розы», никогда не стремились разложить материю на составляющие, отдалить смертный час и потворствовать людской алчности, поставляя ей злосчастное золото. Мы остались теми, кем были всегда, — тружениками во имя вечной жизни.
И опять я вздрогнул, как от болезненного укола, — в душе шевельнулось неизъяснимое, ускользающее воспоминание из дальних, дальних времен, но понять, что это, зачем явилось и куда зовет, было выше моих сил. Удержавшись от готового сорваться вопроса, я молча кивнул. Гость заметил мои колебания, и снова промелькнула на его лице странная улыбка.
— А как ты жил? Кем ты стал по прошествии стольких лет? — спросил он, искоса взглянув на мой письменный стол. — Вижу, ты... писатель! О, так ты решился пойти против Библии? «Мечешь жемчуга» перед читателями? Роешься в древних, полуистлевших грамотах — тебе всегда нравилось это занятие — и думаешь познакомить публику с необычайными причудами минувших столетий? По-моему, напрасно стараешься — нынешняя эпоха и ее люди вряд ли оценят, их не интересует... смысл жизни.
Он замолчал, и я почувствовал, что снова вдруг накатила глубокая грусть, словно повисшая в воздухе надо мной и моим гостем; заставив себя сбросить оцепенение, я, чтобы разогнать гнетущую тоску, начал рассказывать о своих штудиях — разборке бумаг покойного кузена. Увлекся, говорил с жаром, откровенно и все более воодушевляясь, поскольку Гэртнер слушал очень внимательно и спокойно. Я рассказывал, и постепенно все больше крепла моя уверенность, что он с радостью меня выручит, если понадобится помощь. Правда, поначалу он отзывался лишь невнятными междометиями, но вдруг посмотрел на меня пристально и спросил:
— Значит, тебе иногда кажется, что твое занятие — составление семейной хроники или, возможно, подготовка этих документов к изданию — начинает весьма опасным образом переплетаться с твоей собственной судьбой? Ты боишься навсегда увязнуть в прошлом, в его мертвечине?
Тут я, сгорая от нетерпения излить душу, рассказал все — начиная со сна, в котором привиделся мне Бафомет; ни о чем не умолчав, я открыл все, что пережил с того дня, когда получил наследство покойного кузена.
— Лучше бы я в глаза не видел архив моего родственника! — так завершил я свою исповедь. — Жил бы спокойно, а писательским честолюбием — поверь, это правда! — с великой радостью пожертвовал бы ради душевного покоя.