...Степанов проснулся рано, достал из чемодана спортивный костюм, кеды, почистил зубы и спустился вниз.
— Где здесь можно побегать? — спросил он швейцара в синем цилиндре, синем фраке и в ослепительно белой сорочке с синей «бабочкой».
— О, это совсем недалеко, — ответил тот. — Вы должны выйти на Сеймур стрит или лучше по Орчард роад на Оксфорд, а там рукой подать до Хайд-парка, прекрасное место для пробежек. Только бегайте по рингу; в «Speaker’s Corner»18
даже в семь утра могут найтись психи, которые разглагольствуют о предстоящей гибели цивилизации, а такое отвлекает — я сам бегаю, сэр, это спорт, который позволяет уединяться, в том-то и его смысл, не правда ли?— Правда, — согласился Степанов. — Сущая правда.
И — потрусил по пустынным еще улицам центра к Хайд-парку.
«Как странно, — думал Степанов, — люди привыкают к вечному; этот веселый, дружелюбный швейцар говорил о Хайд-парке, словно о чем-то совершенно естественном и привычном, для меня же за этим словом встает история; а она лишь тогда увлекательна, как самый талантливый детектив Жапрюзо или Грэма Грина, если проходит сквозь твою судьбу, если ты соотносишь свое становление со знанием, которое вторгается в тебя, поднимает еще на одну ступень; впрочем, математики сделали так, что слово «знание» как-то отошло на второй план; «информация» — суше и точнее; да здравствует объективность; даже про кассеты с музыкой моя Лыс стала говорить: «Папа, у меня есть новая информация, хочешь послушать?» Еще в середине прошлого века, когда в Штатах продавали негров, а у нас баре секли крестьян, здесь в Хайд-парке говорили все что душе угодно, Запад подталкивает нас в спину; «Откройте все шлюзы, только б у вас было все, как у нас»; а ведь знают и про то, чем мы были семьдесят лет назад; какое там — пятьдесят, тридцать! Понимают прекрасно, что процесс самовытаскивания из прошлого продолжается, прекраснейшим образом отдают себе отчет в том, что традиция создаются веками, а у нес в стране Конституция впервые была опубликована в восемнадцатом. Поди соблюди все ее статьи, если британские солдаты оккупировали Архангельск, немецкие — Украину, чешские — Омск и Самару, польские — Брест, американские я японские — Владивосток; поди соблюди ее так, как должно, если белогвардейцы наших живьем в землю закапывали; революция-то была бескровной, не мы начали гражданскую, ее нам Каледин с Деникиным навязали; вот и нарабатывалась наша традиция недоверия к Западу. А ведь про себя-то все знают: в Соединенных Штатах только в семьдесят первом году, после того, как прошла двадцать шестая поправка к конституции, все граждане, начиная с восемнадцати лет, получили право голосовать. Раньше-то, всего лишь пятнадцать лет назад, были у них свои изгои, узаконенные отбросы, а какие они отбросы, если бог дал им другой цвет кожи?! Или здесь, в Англии? Сто лет назад здесь голосовали только двести тысяч человек, остальные — «лишенцы»! Лишь после нашей революции они позволили голосовать всем мужчинам, а женщин уравняли в правах в конце двадцатых годов, когда уже взошли на арену мировой науки и политики Крупская, Стасова, Коллонтай, Лепешинская, Штерн, Мухина! А как они нас не признавали после революции! А кто бил — с тридцатых еще — во все колокола про угрозу нацизма? Так ведь Лондон в пику нам заключил с Риббентропом англо-германское соглашение. А кто предлагал Западу совместную защиту Чехословакии от Гитлера? Но Чемберлен прилетел в Мюнхен и был подписан сговор против Праги! Факты закладываются в историческую память народа, их словами не вытравишь, доверие нарабатывается долго, разрушается быстро. Живут умнейшие ученые, но политики по-своему выстраивают концепцию силы; а кто в семье терпит диктат? Какой сын безоговорочно следует тому, что требует отец? Какая мать во всем подчиняется советам дочери? А здесь держава; престиж не есть отвлеченная формула из дипломатического словаря, это расхожий житейский термин. Да, возразил себе Степанов, но здешние лидеры изучают в первую очередь свою историю; предмет «советологии» создан не для того, чтобы понять нас, но для того лишь, чтобы не пущать; вот в чем их беда; их, не наша; если выстояли в двадцатом, сейчас и подавно выстоим, как-никак сверхдержава; то, на что Америке потребовалось двести лет — без войн и разрух, — мы прошли за семьдесят, темпоритм в нашу пользу. Им бы с юности так знать наших писателей, как моего Лыса учат Диккенсу, Драйзеру, Золя, Гюго, Лондону, Гете. Им бы наших читать так, как Бэмби в «Иностранке» читает Сэлинджера, Фолкнера, Сноу, Белля, Грасса, Капоте, Элюара, Кокто. Им бы так знать наших Рублева, Сурикова, Репина, Серова, Верещагина, Левитана, Куинджи, Иванова, Врубеля, как мы знаем их художников. У них русских музеев нет, зато у нас есть западные.